Впрочем, при всей специфике авторской маяты, незаметно оставляющей на авторе и в авторе свою мету, всякое «я», включая подчас неотличимые «я»-автора и «я»-персонажа, отживает по ходу времени; неожиданно оглядываясь на себя-прошлого, «я» не узнаёт себя, отчуждается и растерянно кивает автору, когда тот, намаявшись, произносит с чувством облегчения: «он». И то правда, «я» раздрабливается… размножается. Но ватага не узнающих друг друга «я» – это, конечно, «он»! А в сбивчивых диалогах с самим собой, в путаных внутренних диалогических монологах каждое из «я», как если бы глаза посмотрели в глаза, как в зеркало, своего второго «я», молвит смущённо: «ты»… второе лицо, которое обретает в диалоге второе «я», лишь отражает первое, они равно недолговечны.
Зато «он» – это не только я-вчерашний или попросту я-изменившийся, на которого не без удивления нацелен мысленный взор я-сегодняшнего, сиюминутного; это лицо многомерное и – в перспективах прозы – многофункциональное: «он» объективирует описываемые события, символизирует опосредованный захват высказыванием пространства и времени… «он» не боится длительности.
Ну а себялюбивое «я» обнажено, ранимо. И, – добавим, – «я» отживает, ибо не умеет стариться… или молодеть. А время бежит так быстро! «Я» при всей экспрессивности присущих ему, судорожно-подвижному первому лицу, выходок и выплесков искренности – психологически-заскорузлая, пленённая самомнением, не терпящая превратностей долгого опыта, протяжённых изменений в себе и вокруг себя фигура речи; «я» – законнорожденное дитя поэзии или малой прозы, «я», одиноко вещающему из мига, за редчайшими исключениями, не дано нести и вынести гнёт большой формы, массива большого времени; амбициозному словесному залпу, эмоциональному возгласу уютно лишь в скоротечности «сейчас» и «здесь».
Сама же смена местоимений есть мимикрия.
Смена психологических масок свидетельствует об авторской многоликости, которая оборачивается безликостью; автор, боясь своего «я» в фас ли, профиль, три четверти, панически боясь проявиться, притворно исчезает в местоимениях; «я», «ты», «он», размноженные падежами, числами – суть уловки самоустранения, безответственной деперсонализации.
Девиз автора – скрывайся и таи. Прячась ли за спиной Соснина, ревниво примеряя маску Соснина-пишущего, исподволь, исподтишка, наблюдая за муками Соснина-сомневающегося.
И какая же от этих примерок и подстановок путаница!
Автор – пишет свой текст, и его персонаж, герой-соавтор Соснин, назначенный судьбой и автором в сочинители, тоже пишет. Такая модельная пиши-контора. Автор, всесильный, жестокий, холодный, вспыльчивый… сплошь и рядом автор фатально не способен приструнить персонажа, назначенного им по сговору с судьбой в сочинители, не способен распределить между собой и персонажем перипетии внутренней борьбы. Кем, однако, написана та ли, эта страница? Сосниным, или автором, использовавшим своего пишущего персонажа как писательский инструмент?
С кого спрашивать за идейные ошибки, творческие провалы?
насущный вопрос для автора, поспешающего хоть на кого-то переложить ответственность
А что за штучка этот Соснин?
– Как на духу: я не выходил из гоголевской шинели, да и не смог бы из неё выйти, если б и захотел, так как ни разу её не надевал из-за врождённой неприязни к чиновничьей униформе. От природы созерцательно-инертный, к общественным заботам вполне равнодушный, я заброшен капризом рождения в толчею образов, преимущественно – зрительных, среди коих и живу, как рыба в воде, доверив стихии цвета и пластики, запечатлеваемых словом, себя и своё искусство. Меня и моё искусство сплачивает единая цель. Вкушая сладкие звуки, молитвы, – истончать нить мысли, чтобы плести словесные кружева. Что? Да трезв я, трезвее стёклышка, в подпитии я бы и не такое наплёл. Что-что? Как спрятаться от жизни, громыхающей за ажурными драпировками? Куда бежать из действительности, питающей сочинительство? Отвечу кратко: в себя, ибо не умиление жизнеподобными героями икс, игрек, зет усаживает меня за письменный стол, а жажда приключений, поджидающих путешественника по собственному сознанию; отражения мира сознанием дороже мне, чем сам мир. Потёмкам чужой души, облюбованным психологической школой, предпочитаю добровольное заточение в «я» – высокой бесплотной башне томительного самоанализа, которая венчает ансамбль низкорослых местоимений, разбросанных вокруг неё разными лицами, числами, падежами. Так, так! – я заточён в гордой, хотя недорогой башне – мне не по карману слоновая кость. А если разберёт вдруг любопытство, выглядываю: авось мелькнёт жизнь в прорехах художественной материи. Зато уж выглянув, гляжу в оба, ибо зрением, и только им, формируется моё мировоззрение…