Одет был Стефен Таймвель намеренно просто. Платье на нем было тёмного цвета и состояло из тёмного плаща, тёмных бархатных панталон и чёрных шёлковых чулок. На башмаках вместо серебряных пряжек, бывших тогда в моде, красовались банты из тёмного бархата. В качестве мэра Стефен Таймвель должен был надеть на себя тяжёлую золотую цепь.
Особенно потешно вёл себя шедший перед мэром маленький человек, городской клерк. Он шёл важно, одной рукой упёрся в бок, а другую с жезлом вытянул вперёд. По временам он важно кланялся направо и налево, принимая приветствия народа исключительно на свой счёт. К поясу этот маленький толстяк прицепил громаднейшую саблю, которая тащилась по земле, звякая о камни мостовой. Иногда сабля запутывалась между его ногами, тогда он останавливался, высвобождал ноги и двигался снова вперёд мерно и торжественно. Но сабля продолжала лезть к нему в ноги. Тогда он повернул её вверх и подвязал рукоять. Теперь вид у него стал совсем потешный.
Мэр обошёл все полки и осматривал людей с величайшим вниманием. Видно было, что, несмотря на зрелые года, он не забыл военного дела. Окончив осмотр, мэр оглянулся кругом с явным намерением говорить.
Клерк немедленно же стал около мэра и, махая руками, начал орать благим матом:
– Тише, тише, добрые люди! Тише, тише! Досточтимый мэстер Стефен Таймвель хочет говорить.
Клерк так суетился, что сабля его развязалась и снова запуталась в его ногах. Толстяк упал на землю и тщетно боролся с оружием, продолжая, однако, кричать.
– Сами вы замолчите, мэстер Тезридж! – сурово сказал мэр. – И вам, и нам было бы спокойнее, если бы вы умели управляться с вашим языком и саблей. Я хочу поговорить с этими добрыми людьми, а вы мешаете мне своим криком.
Клерк сократился и исчез в толпе олдерменов. Мэр медленно поднялся на возвышение, на котором стоял базарный крест. Стоя на этом помосте, он начал говорить громким, высоким голосом, сила которого росла по мере того, как старик одушевлялся. Говорил он прекрасно, и слова, им произносимые, явственно различались в самых отдалённых углах площади.
– Друзья по вере! – заговорил он. – Благодарю Господа за то, что он дал мне дожить до старости и увидеть собственными глазами это прекрасное собрание верующих.
Мы, жители Таунтона, всегда хранили священное пламя Ковенанта. По временам, правда, этот святой огонь угашался прислужниками современности и лаодикийцами, но в сердцах народа он продолжал ярко гореть. Вокруг нас царило нечто худшее, нежели тьма египетская. Нас угнетало папство, прелатизм, арменианизм, эрастиализм и симония. Все эти ереси свирепствовали, возмущая покой верующих. Но что я вижу ныне? Вижу ли я верующих, скрывающихся в потаённых местах и дрожащих перед нечестивыми притеснителями? Вижу ли я преклоняющееся перед временными владыками поколение, которое лжёт устами своими, сокрывая истину глубоко в сердце? Нет, я вижу перед собою благочестивых и любящих Бога людей. Сколько их здесь? Не только жителей города я вижу, но и людей из ближних местностей. Сюда же пришли верующие из Дорсета, вельдшира и даже, как мне только что сказали, из далёкого Гэмпшира. Все они готовы трудиться, посвятив себя Божьему делу. И вот, глядя на всех этих верующих людей, думая о том, что все золото, находящееся в сундуках моих сограждан, готово поддерживать их в их борьбе, зная, наконец, что и все прочие верующие Мессии сочувствуют нам и соединяются с нами в молитвах, я проникаюсь несокрушимой верой. Внутренний голос говорит мне, что нам удастся разрушить храм Дагона и воздвигнуть в нашем отечестве храм истинной веры, и храм сей не смогут разрушить ни паписты, ни прелатисты, ни идолопоклонники и никакие иные служители врага рода человеческого.
Эта речь мэра была встречена глухим, неудержимым рокотом одобрения собранных под знамёна восстания крестьян. Люди стучали о камни пиками, саблями и мушкетами. Саксон сердито оглянулся и махнул рукой. Шум в наших рядах немедленно же прекратился, но наши менее дисциплинированные соседи справа и слева долго ещё продолжали шуметь и махать шляпами.
Граждане Таунтона, стоявшие напротив, пребывали в мрачном молчании, но их неподвижные суровые лица свидетельствовали о том, что речь мэра затронула их самое больное место. Во взорах их горел огонь религиозного фанатизма.