— Кто там? — послышался за дверью милый голос.
Афанасьич вобрал в себя его звучание, просмаковал интонацию, в которой было недоумение, капелька тревоги, но куда больше ожидающего любопытства. Как это похоже на нее, от каждого жизненного явления ждать какой-то нечаянной радости. Вот кто-то постучал в дверь — звонок не работал, — и она, дрогнув напряженными нервами, в следующее мгновение подумала сердцем — не рассудком — о чем-то добром.
— Кто там? — повторила она, и по голосу чувствовалось, что она приняла молчание стоящего за дверью человека за милую игру.
— Афанасьич, — сказал Афанасьич и улыбнулся, зная, что она тоже улыбнется.
Дверь отворилась, и улыбки двух людей встретились.
— Милости просим, — сказала она. — Вы обо мне забыли. Думала, так и уеду, не попрощавшись.
— Как можно! — Афанасьич всплеснул руками. — Вы не думайте, что о вас забыли. Мы вас охраняли, за квартирой приглядывали.
— Заходите, — она жестом пригласила его в комнату.
— Да ничего... — засмущался Афанасьич. — Я так постою.
— Будет вам! Тоже — красная девица!
Актриса видела, как неловко, застенчиво просовывается Афанасьич мимо нее в комнату — квартира была малогабаритной, и двум людям трудно разминуться в крошечной прихожей, видела и все понимала про него. Поклонник, один из тех, кто остался ей верен, полюбив по старым фильмам, когда она была золотым чудом. Странно, что таких людей оказалось довольно много в самых разных слоях: ее радостно узнавали шоферы такси, продавцы магазинов, старые интеллигенты, пенсионеры, полунищие старухи меломанки, реже всего граждане эпохи рока. Музыкальный фильм, что принес ей славу, оказался воистину долгожителем, таких по пальцам пересчитать, но в конце концов и он выветрился. Последние годы он держался памятью о ее партнере, великом и непозволительно красивом теноре. Она любила его — недолго, пока шли съемки. Невозможно было устоять перед чарующим голосом и обаянием синеглазого, нежного, легкокрылого Ромео. Он и в роли таксиста оставался Ромео. Влюбленность в него была неизбежной, как грипп, и столь же непродолжительной. Но это чувство окрасило ее игру. У нее были роли куда значительнее и глубже, а зрителей завоевала светившаяся любовью Лиза — гаражный диспетчер. Конечно, и Афанасьич был из числа «ушибленных». «Охраняли!.. Приглядывали!» — передразнила она про себя. Рассказывай сказки. Придумал себе службу, чтобы на Лизку-диспетчера вблизи поглядеть. Гляди на здоровье, больше не придется. Ей стало грустно. Ей и вообще было грустно с того самого дня, когда она решила ехать, поняв, что без дочки не проживет, но случались мгновения — самые непредсказуемые, — и боль предстоящей разлуки шилом прокалывала сердце. Ну какое ей дело до этого и всех других мусоров? Зла особого она от них не видела, ей сломали хребет другие силы, но с тех пор всякий институт власти стал ей мало приятен. И ничего привлекательного в нем нет: мешковатая фигура, простецкое лицо, культяпый нос... нет, что-то располагающее все-таки было — в самой нелепости фигуры, в открытой и доверчивой некрасивости, в смешной застенчивости было что-то такое родное, что дух перехватывало. И до взвоя не хотелось лощеных, прилизанных, безукоризненно воспитанных и ловких джентльменов, пропади они пропадом! Нечто схожее она испытала утром, когда ее обхамила зеленщица в грязной лавчонке. И обхамила-то без нужды и повода, просто по пьяной разнузданности. Она хотела возмутиться и вдруг — уколом под лопатку: а ведь этого больше никогда не будет: ни вонючей лавочки, ни бледных капустных кочанов и черной картошки, ни сизого носа и сивушного дыхания, ни акающего московского говора: «Ишь, растапырилась! Паари еще, вабще не абслужу!» Сестра моя, родная кровью и бедой, никто не знает, кто из нас несчастнее... И она подумала об Афанасьиче: «Если он захочет поцеловать меня, пусть целует». Но знала, что тот не осмелится.
Они прошли в комнату. Она только начала собираться, не жилье уже потеряло обжитость и уют. На выгоревших обоях остались яркие квадраты от снятых гравюр и фотографий. И люстры хрустальной уже не было, с потолка свисал лишь обрывок шнура, освещалась же комната настольной пластмассовой лампой. Не стало и персидского ковра, спускавшегося со стены на диван, и старинного чернильного прибора на дамском письменном столе. И вот по этой уже отлучившейся от ее существования комнате Афанасьич понял до конца, что она действительно уезжает, уезжает, и все тут, навсегда. Господи!.. Она его о чем-то спрашивала, он машинально отвечал, сам не слыша себя, только зная, что отвечает впопад.