— Пропал я, пропа-а-ал…
— Экий ты, право, — успокаивал его Никита. — Поправишься, заживем вместе, охотиться будем. Что есть — наше, и нет — пополам.
— Поправлюсь, — зло перебивал Селиверстов. — Хорошо тебе говорить. Пропа-а-ал я, ох, про-па-а-ал! Тяжко, тяжко мне. Видно, смертушка близко, сил нет адскую муку терпеть. За что бог наказывает? За что? Чем я ему не угодил? Грешил много? А другие-то разве меньше грешат? Пошто они-то спокойно живут?
— Выпей-ка вот отварцу.
— Поди ты со своим отварцем. Помру я, а ты, Никита, жить будешь. Почему так? Я штейгера одного, а ты, ты… — Тихон привскочил на нарах, испуганно сверкнул глазами. — Кто про штейгера сказал? Ты? Зачем его вспоминаешь?
— Опомнись, Тихон, не знаю я никакого штейгера.
— Не морочь меня. Слушай, Никита, если про штейгера скажешь слово, так и я скажу… Кто? Кто там прячется? — Селиверстов схватил одной рукой Плетнева, а другой показывал в угол. — Там, за печкой. Видишь, какая у него рожа? Язык высовывает, окаянный. Прогони его, он это, он! Пропа-а-ал я, про-па-ал…
— Да что ты, Тихон, за печкой никого нет, блазнится тебе.
Селиверстов упал на нары, лицо его блестело от пота.
— Это он за мной приходил. Ты палкой его шурни.
Ночью Плетнев проснулся от громкого лая Вьюги и стонов Тихона. Собака стояла передними лапами на нарах, а Тихон, глядя на нее безумными глазами, прижался к стене.
— Уйми, бога ради! Задушит она меня.
Никита замахнулся на Вьюгу, та оскалила зубы, отскочила в сторону. Тихон облегченно вздохнул и зашептал быстро-быстро:
— Боюсь я ее. И тебя боюсь. Всех боюсь. Затравили вы меня, как волка.
— Меня не бойся, на зло я не памятен. И Вьюга не тронет. Опять подкатило?
— Каленым железом жжет. Все тело горит. Водицы дай.
Он с жадностью припал к кружке. Капли воды застревали в свалявшейся бороде.
— Вот хорошо, полегчало… — Тихон вцепился черными пальцами в рукав охотника. — Слушай, Никита, может, я помру скоро. Все тебе скажу, все. Не хотел, да без покаяния тяжело помирать. Сверни-ка цигарку да посади меня. Вот так, а сюда, под бок, подложи что-нибудь, — Селиверстов говорил торопливо, будто боялся, что не успеет сказать всего. Жадно затягивался дымом, кашлял. — Я все тебе скажу, как попу на исповеди, а там уж суди.
— Бог нам судья, я тоже грешен.
— Грешен, — обрадованно подтвердил Селиверстов, — еще как! Офицера-то в Златогорске ты удавил. Поделом ему, собаке. Не ты, так я бы с ним за Нютку рассчитался. Любил ее, хоть и не мне досталась. Зато и на тебя лютый был… Как вы свадьбу сыграли, совсем голову потерял. Хотел спалить хоромину вашу, а рука не поднялась. Потом думал тебя темной ночкой булыжником по башке и дело с концом. Из-за Нютки пожалел опять-таки. Она бы горя не перенесла, царство ей небесное. Встал ты мне поперек дороги, как кость в горле… Не хмурься, мне теперича все говорить можно.
— Говори, — глухо отозвался Никита и, пыхнув трубкой, скрылся от собеседника за клубами табачного дыма.
— Я и про то знаю, — снова послышался свистящий шепот Тихона, — как ты есаула с энтим, очкастым, в пропасть отправил. Ловок! Рук не замарал… Чистые они у тебя.
— Тихон!
— Что, не сладко? — Селиверстов смотрел горящими глазами на бледного охотника, и радостно видел, как бьет по нему каждое слово. — Кричали они, когда в пропасть-то падали… Ты не слышал, тебя там не было. А когда пришел на дело рук своих полюбоваться, хотел я и тебя к ним в пропасть отправить, да опять Нютка помешала. Ангел-хранитель она твой. А есаул и очкастый и сейчас там. Ежели снег расковырять…
— Замолчи! — крикнул Плетнев и сжал кулаки.
— Ударить хочешь? Ну, бей, бей, — Тихон опять нехорошо усмехнулся, и заговорил уже другим голосом. — Несчастный я человек, Никита. Не удалась жизнь-то. Ну, да черт с ней. Теперь не вернешь и не поправишь. Вот я думаю: одни люди живут да радуются и всего-то у них вдоволь, а у других нет ни шиша, словно проклятые они, хоть и робят всю жизнь. Отчего так? Все одинаковы, все под одним богом ходят, а живут разно. Злой я на людей. Хотел деньжонок скопить, уйти из наших гиблых мест — не вышло. Запил с горя. А потом матушка померла… Плохой я был сын. И теперь этот грех у меня пудовым камнем лежит… Вскорости я человека загубил… Штейгера Наума Солодкова. Золотишка самую малость прихватил, а он, торопыга, меня за руку — цап! Я туда, сюда, деваться некуда. Слезно молил: отпусти, не сказывай, пополам поделим и ни одна душа знать не будет. Куда там! Пойдем, говорит, в контору. Ах, так! Полоснул его лопаткой по башке, он душу богу отдал. Вот и пришлось в тайгу бежать. Забился в самую глухомань, день и ночь дрожал, ночами не спал: вот поймают. Каждого шороха пугался.