Одно, наверное, в жизни Пелагеиной теперь и оставалось — сетовать на свою недогадливость, что погубила и свекра со свекровью, и теперь медленно и уверенно губит ее саму и сыночка Олексу. Голод и неизвестность о судьбе Никиты не спеша делают свое дело — губят плоть, ранами незаживающими язвят душу. Нынче последнюю муку Пелагея с Олексой доели. Что дальше?
Самое последнее средство все же оставалось. Можно было, надрезав грудь ножом, дать сыночку теплой материнской крови. Да только пойдет ли кровь из иссушенной голодом груди? И сама грудь-то, где она, куда делась? Пелагея ловила себя на том, что теперь брезгует прикасаться к этим сморщенным пустым кожаным мешочкам, болтавшимся там, где еще недавно платье дыбилось и при ходьбе упругие округлости подрагивали, неизменно приковывая жадный и такой желанный взгляд мужа Никиты. Вот еще была мука: думать о том, что такую ее Никита, вернись он сейчас в Новгород, не захотел бы. Правда, такие мысли все реже посещали ее, да и сам Никита был желанен не как муж и хозяин, а как человек, который принесет еды и покормит. Голод оказался сильнее любви! Неужели он окажется и более сильным, чем ее любовь к сыну?
Пелагея посмотрела на Олексу отрешенным взглядом и не впервые уже без всякого чувства подумала: хорошо бы, его Бог прибрал прямо сейчас, во сне. Сразу бы и отмучился сыночек, и можно было бы неторопливо и основательно думать о собственной смерти — когда она придет и какая будет. Тут Олекса вздрогнул и несколько раз, не просыпаясь, жалобно всхлипнул — словно почувствовав, о чем мама думает. Пелагея сразу очнулась. Надо гнать прочь такие думы, а то это до добра не доведет. Лучше всего занять ум привычным делом: поисками пропитания хотя бы на сегодня. Ничего другого не остается, как оставить Олексу дома одного и идти на городище, к княжескому двору. Может, и сжалится кто над ней, кинет кусочек. Им с Олексой и не надо много-то, они уж привыкли обходиться малым. А если никто ничего не даст — то наверняка попадется куча свежего конского навоза. В ней можно наковырять много овсяных зернышек — они вкусные, солоноватые и легко жуются. На княжеских конюшнях коням дают овес добрый.
А дома сидеть, ничего не делая, — так и пропадешь, Пелагея, как всегда, решившись на что-то, почувствовала себя лучше. Пора было собираться. А собраться было недолго: все, что у нее имелось из одежды — все на ней. Олексу поудобнее уложить, чтобы подольше не просыпался. Да заткнуть дымовое окошко: угар, наверное, уже вытянуло, а тепло надо беречь.
Целое событие теперь было — вставить затычку в окошечную дыру под потолком. Обрубок дерева, обмотанный для плотности рогожей, стал такой тяжелый, а ведь надо было еще и на лавку встать, чтобы дотянуться до дыры. Ни в руках, ни в ногах сил не оставалось. Первым делом затычку на лавку положить. Потом самой на лавку вскарабкаться. Потом по стене эту тяжелую затычку катить — через бревнышко к бревнышку. Была бы стена гладкая, плахами обшитая — труднее было бы Пелагее. Скользило бы.
Пока возилась с затычкой, не сразу расслышала: по двору к ее избушке кто-то идет. И похоже, не один. Мужские голоса переговариваются, а о чем — не разобрать. Бросив тяжелый обрубок на пол, Пелагея поспешила слезть с лавки — нехорошее будет, если увидят ее так. Но нога неловко подвернулась, и она ничком свалилась на утоптанный земляной пол как раз в тот миг, когда в дверь постучали. Она попыталась подняться и не в силах была ответить, когда дверь открылась без приглашения.
Вошли трое мужчин и остановились у порога, глядя, как хозяйка копошится на полу возле лавки.
— Здорово, Пелагея, — сказал один из вошедших. Голос его показался ей знакомым, и она с трудом подняла голову. Вгляделась, превозмогая стыд от того, что оказалась при чужих мужиках в таком положении. Стыд неожиданно придал Пелагее силы, и она сразу поднялась на ноги, успев даже мимолетно удивиться про себя такому проворству.
Один из тех, кто стоял перед ней, был Матвей Обрядич, староста их Волосовой улицы — сухой и прямой как палка старик с длинной желтоватой бородой. Второго Пелагея не узнала, хотя, кажется, видела где-то. А третий был явно нездешний, не русский даже, чем-то походил он на Пелагеиных давних соплеменников-чудинов. И дело здесь было не в одежде, украшенной бусами, поверх которых лежало ожерелье из длинных медвежьих когтей, а в выражении лица, и прежде всего — глаз. Такое лицо и такие глаза могли быть только у человека лесного, вольного, не тронутого вечной русской озабоченностью. Такими же — беспечными, словно лесные звери, всегда готовыми и к радости и к смерти — были ее, Пелагеины, соплеменники. И она тогда звалась по-другому. Сейчас и не упомнишь как. Вид этого чужеземца непонятно почему взволновал Пелагею настолько, что она даже не ответила на приветствие старосты поначалу. Спохватившись, поклонилась им всем: