Преступление Сильвестра Бонара. Остров пингвинов. Боги жаждут - страница 231
Одна она не рисовала, не писала красками. Занята она была разучиванием роли, а еще более тем, чтобы понравиться окружающим. С тетрадкой в руке, она переходила от одного к другому, воздушная, очаровательная. «Ни цвета лица, ни форм, ни фигуры, ни голоса»,— говорили про нее женщины, а между тем она наполняла пространство движением, красками, гармонией. Увядшая, миловидная, усталая, неутомимая, она была украшением и отрадой всего общества. Капризная, но всегда веселая, обидчивая, вспыльчивая, но вместе с тем доброжелательная и уживчивая, острая на язык, но тем не менее изысканно-вежливая, тщеславная, скромная, правдивая, фальшивая, обворожительная, Роза Тевенен, обладая всеми этими качествами, все же не преуспевала в жизни и не стала богиней; но объяснялось это лишь жестокими временами, когда в Париже уже не находилось ни алтарей, ни фимиама для Граций. Даже гражданка Блез, говорившая о ней с гримаской и называвшая ее «мачехой», и та не могла не поддаться ее обаянию.
В театре Фейдо репетировали «Визитандинок» >{397}, и Роза радовалась, что ей придется играть роль, в которой главное — естественность. Она стремилась к естественности, добивалась и находила ее.
— Значит, мы уже не увидим «Памелы»? — спросил красавец Демаи.
Народный театр закрыли, а актеров и актрис посадили в Исправительный дом и в тюрьму Пелажи.
— И это называется свободой! — с негодованием воскликнула Роза Тевенен, поднимая к небу свои прекрасные голубые глаза.
— Актеры Народного театра — аристократы,— заметил Гамлен,— а пьеса гражданина Франсуа стремится вызвать у зрителей сожаление о привилегиях, утраченных дворянством.
— Неужели, господа, вы согласны слушать только тех, кто вам льстит? — возмутилась Роза Тевенен.
К полудню все проголодались и решили вернуться в харчевню.
Эварист, идя рядом с Элоди, напоминал ей, улыбаясь, их первые встречи:
— Два птенчика упали из гнезда под крышей на ваш подоконник. Вы вскормили их; один выжил и улетел. Другой умер в гнездышке из ваты, которое вы ему устроили. «Этого я особенно любила»,— сказали вы. В тот день, Элоди, у вас в волосах был красный бант.
Филипп Дюбуа и Бротто, немного отстав, разговаривали о Риме, где они оба побывали — один в семьдесят втором году, другой — в последние дни существования Академии. И старик Бротто вспомнил княгиню Мондрагоне, которой он охотно бы объяснился в любви, не будь тут графа Альтиери, всюду следовавшего за ней, как тень. Филипп Дюбуа не упустил случая упомянуть, что его пригласил к себе на обед кардинал де Берни, который оказался весьма гостеприимным хозяином.
— Я знавал его,— заметил Бротто,— и могу сказать без хвастовства, что некоторое время был с ним очень близок: ему нравилось общаться со всяким сбродом. Это был очень любезный человек, и, хотя он любил рассказывать небылицы, в одном его мизинце было больше здравого смысла, чем в головах всех ваших якобинцев, которые стремятся во что бы то ни стало начинить нас добродетелью и религиозностью. Разумеется, я предпочитаю наших бесхитростных «богоедов», не понимающих ни того, что говорят, ни того, что делают, этим невеждам, одержимым манией законодательства, которые прилежно гильотинируют нам головы, стремясь таким способом превратить нас в добродетельных мудрецов и заставить поклоняться Верховному существу, создавшему их по своему образу и подобию. В былые времена у меня в часовне дез Илетт служил обедню бедняга священник, который говаривал после выпивки: «Не будем осуждать грешников: ведь мы, недостойные пастыри, только благодаря им и кормимся». Согласитесь, сударь, что у этого присяжного молебщика были здравые понятия о власти. Этого следовало бы держаться и управлять людьми такими, каковы они есть, а не такими, какими мы желаем, чтобы они были.