Короче, прибыв в городок Таунус, Роберт не мог не занять в нем сразу же чрезвычайно заметного положения. Он, как говорится, был на голову выше. И действительно, высокого роста, изящный, как европеец, слегка подсвеченный далеким отблеском будущей его славы, среди кургузых и богатеющих, обремененных здоровьем еще более, чем богатством, таунусцев, он останавливал на себе взгляд. Однако скрытая в каждом его движении и взоре сила, единственное, на что у таунусцев могло быть развито чутье, заставила их в порядке исключения не возненавидеть молодого доктора, а подвинуться и предоставить ему место, надеясь (возможно, именно Давин первым введет термин «подсознание», но не станет оспаривать его потом у того, кому этот термин припишут…) – надеясь втайне от себя, что подвинулись они в первый и единственный раз.
Итак, доктору Давину двадцать восемь лет, он высокого роста, худощав, складен. У него очень большое и бледное лицо, окаймленное чрезвычайно черной бородой, это смотрится очень резко – бледность и чернота – и по-своему даже красиво. Сердца местных барышень замирают от его грозного вида. Взгляд огромных и тоже очень черных глаз, острый, как антрацит, заставляет екать их сердечки, и – о, если бы наши барышни могли побледнеть!.. Но многого еще не знает наш городок – и бледность ему неведома. В этом смысле Роберт Давин – первый белый человек в нашем краю. Оттрепетав, барышни признаются шепотом, что он страшный, а одна, которая все-таки побледнее, поправляет со вздохом, что он «устрашающе красив», – она первая интеллектуалка нашего города.
Но взгляд его, хоть и пронзителен, отнюдь не зол. Взгляд этот кажется чрезвычайно внимательным, видящим насквозь, что заставляет встречных несколько съеживаться и быть как бы настороже. Но и внимательность эта – своего рода. По сути доктор ничего не видит, кроме того, что намерен (тоже, скажем так, втайне от себя) увидеть в чем бы то ни было, попадающемся ему на глаза, что и сулит ему великое будущее. Может быть, вовсе не то, что «насквозь», а то, что он обязательно поместит всякого в свое видение и заставляет окружающих настораживаться, хотя и заинтриговывает. Они правы: он готовит приговор. Он им еще лет на сто навяжет, кто они такие как бы на самом деле. Опять же – шшш! – пока что об этом никто не знает, даже он. Он смотрит в упор на Гумми. Может быть, это был первый человек в Таунусе, не захихикавший, глядя на Гумми. Он не нашел ничего смешного в его внешности, а так стоял, пока одна мысль нагоняла другую, вытесняя первую. Что-то остановило внимание доктора во внешности Гумми: доктору не удавалось заковать его облик своею проницательностью, и смеху подобно, что ординарный вид этого идиота как раз и не умещался в заготовленную рамку взгляда нашего гения. Прежде сознания в докторе сработал профессионал, но, перебрав механически всю свою обширную мозговую картотеку, он не мог извлечь соответствующую карточку. Определенные конституционные изменения у Гумми (доктор, впрочем, еще не знал, что это именно Гумми) не вполне совпадали с классической интерпретацией именно этого вида недоразвития. Получалось, что если он и идиот, то как бы не врожденный, а переродившийся, что конституция идиота им благоприобретена. Но в таком случае перерождение было слишком сильным, невозможным, не встречавшимся в практике…
Гумми, прислушавшись к чему-то однозначному в себе и удивившись, поднял на доктора Давина (хотя он еще не знал, что это именно доктор) свой голубой от простодушия взор.
Теперь два слова о Гумми, которого мы забыли в участке…
Время, о котором мы рассказываем, было еще простое время. Хотя, конечно, те, кто для себя жил в нем, считали его уже новым, ни в какое сравнение не идущим, употребляли уже слово «прогресс» и были поражены темпами своего века, из века пара на глазах перерождавшегося в век электричества. Но хотя они так про себя считали, мы-то знаем, что они жили еще в старое доброе время, к которому уже нету возврата. Мы считаем, что им дано было прожить свою жизнь без осложнений, в одном и общем значении, не разошедшемся пока с намерениями природы насчет человека. Жизнь вполне укладывалась в отведенное ей время, то есть время все еще успевало поспевать за жизнью.