Якоб Ален сел на один из жестких темных стульев, Элизабет подошла к окну и выглянула во двор. Оба были утомлены, словно после тяжелой и бессмысленной работы. Стояла такая тишина, что можно было слышать ход времени. А потом прозвучали эти слова. Якоб сказал их, и даже не ей, а самому себе сказал, не разочарованно, не огорченно, он просто констатировал:
— Есть на свете люди, про которых счастье не писано.
Только тут она повернулась к нему и взглянула на него. Ей вдруг показалось, что она должна защитить его, удивительное чувство, до сих пор она испытывала его только по отношению к детям. То ли правая рука Якоба без двух пальцев растрогала ее, то ли слишком большие уши, то ли ожило в ней воспоминание, как он шел по деревенской улице и земля словно раскачивалась у него под ногами. Во всяком случае, она начала прибирать разбросанные вещи.
— Ты, верно, проголодался, — сказала она.
А он:
— Наша первая размолвка.
— Боюсь, это все ошибка.
— Что?
— Да вот, у нас с тобой.
— Мы пока даже и не пытались.
— Мне уже не тридцать лет.
— Но и умереть ты пока не умерла.
Якоб ел безо всякого аппетита, хотя на улице испытывал ужасный голод. Потом они сидели в нише перед высоким окном. Стемнело, но они не зажигали огня. Так каждый мог оставаться сам по себе, хотя их и тянуло друг к другу. Начался дождь, капли стучали по крышкам мусорных баков, и Элизабет думала: «Здесь бы я жить не смогла». Она не сообразила, что это вовсе не ее слова, а слова Алена.
— Скажи что-нибудь, — попросила она.
— Что сказать?
— Что-нибудь.
Она похожа на Грету, подумал он. Но что ей сказать, в голову не приходило. Да и вообще он не любил много разговаривать. Элизабет подумала: опять я. Дети, те ухитрялись после какой-нибудь ссоры по два дня не проронить ни слова, покойный муж — тоже. А она такого напряжения не выдерживала. У бабушки схлопочешь, бывало, по мягкому месту — и порядок.
Как тихо стало, прямо страшно от такой тишины. Подобные мысли начали у нее появляться, когда разъехались дети. Сын все время хотел съездить вместе с ней в Чехословакию. И не понимал, почему она боится такой поездки.
— Расскажи мне про твою жену.
— А чего про нее рассказывать?
— Она была красивая?
— Да.
Элизабет очень хотелось услышать от него, что и она тоже красивая. Пусть даже это неправда, все равно услышать было бы приятно.
— Ты очень ее любил?
- Да.
— А она?
— Она была добрая женщина.
И снова Элизабет почувствовала в нем какое-то внутреннее сопротивление. Здесь было что-то заповедное, чего никому трогать не дозволялось. Но тогда стоит ли ехать с ним в чужой город, в тот дом и тот сад, где каждый кустик рассказывает о другой, которая для Якоба совсем не другая, а другая только для нее, Элизабет Бош, переселенки.
— Мы тоже всегда хотели иметь детей, — вдруг заговорил он, — но когда на город начали падать бомбы, каждую ночь, и весь город горел, тогда мы даже порадовались, что у нас нет детей. — И потом, словно догадавшись, о чем думает женщина, он сказал: — Во мне все заглохло. А совсем без радости человек просто не может жить.
Вот это она вполне могла понять. Ей захотелось сказать Якобу что-нибудь ласковое, но она не знала, что именно. И провела пальцами по его лбу, по его губам, по его изувеченной руке. А он сидел неподвижно, боясь, что это может кончиться так же внезапно, как и началось.
В половине одиннадцатого отправились на пропускной пункт. У самого перехода Якоб сказал:
— Я сейчас вернусь.
Женщина схватила Якоба за руку, словно боясь, что его у нее отнимут. Все еще лил дождь. Элизабет зашла в подъезд. Ее знобило.
Когда прошел час, а Ален так и не вернулся, она решила, что с ним что-то случилось. Она хотела подойти к пограничникам, но духу не хватило, хотя, конечно же, ей бы ничего плохого не сделали,
«Ведите себя разумно, гражданочка».
Она больше не желала вести себя разумно. Она всю жизнь была разумной. А теперь она хотела быть такой, про которую люди говорят: ненормальная или неразумная. «Во мне все заглохло, а совсем без радости человек не может жить».
«У меня есть мои дети, у меня есть мои дети, у меня есть мои дети».