Тотчас же Лукаев постучал кулаком по стеклу и принялся внушительно грозить; его губы превратились в тонкую нитку с побелевшими от ярости впадинками с обеих сторон.
Максим удивленно пялился на Лукаева, — глаза мальчика превратились едва ли не в блюдца, — а потом произошло то, что и должно было произойти — он мигом опустил штору и скрылся из виду. (Жестянку он бросил на подоконник; несколько секунд она удерживалась, подпираемая гвоздем, но после все же не выдержала и бесшумно свалилась вниз).
— Вот пастеныш! — Лукаев сел. — Видели, да, как испугался? — Да.
— Это точно они — у меня теперь в этом никаких сомнений нет.
— У вас вроде бы и раньше не было.
— Да… ну, я им покажу. Вчера было знаете сколько времени? Полвторого ночи — когда они кинули. Да-да, полвторого. Им уже недостаточно просто поколобродить — они же все с фонариками играются в прятки, в пугалки, слыхали об этом?
— Нет, не слыхал… — Перфильев старался изобразить на лице заинтересованность… как вдруг и правда заинтересовался, — в прятки, вы сказали? Они играют в прятки по ночам?
— Да-да… Ну а теперь им, видите ли, мало, решили вот еще, значит, что сотворить. Но я знаете, как разберусь с ними?..
Тут послышался стук во входную дверь.
— Ага, это, наверное, Любовь Алексеевна идет — она всегда в это время приходит…
От этого известия Перфильев едва сумел сохранить на лице непроницаемость; сам же про себя подумал, что «влип по полной», — уходить было поздно, да и Родионова, конечно, давно уже прознала, что он здесь. «Вероятно, придется еще часа два проторчать, не меньше…» — он вздохнул, всеми силами стараясь настроить себя на благодушный лад.
(Рассказывает Максим Кириллов)
I
…Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи; дождевая вода обновляется в них только в тот день, когда мы не играли в «Море волнуется раз» или же, метая городки, разбили фигуру «Корабль» — интимная связь, которую дано истолковать только в ретроспективе себя.
…В просветы между неплотно сложенными кирпичами возле дома (там целая груда красных кирпичей, она в два раза больше меня по высоте) можно заезжать машинками, а если в какой-нибудь верхний просвет налить струйку воды, она обязательно, пройдя по случайным хитросплетениям-коридорчикам, выльется наружу, через какой-то другой, нижний просвет — но никогда нельзя предугадать, через какой именно.
…Рваная, колеблемая листва деревьев в саду — она словно под чувствительнейшими лесками: стоит только повысить голос и на том самом месте, где был один-единственный лист, тотчас рождается три новых…
— Макс, ты не уснул там?.. Ворон считаешь?
— Эй, Мишка! Лукаев все знает!
— Чего?.. Чего ты говоришь?
Мой брат сидел в другой комнате, возле самого окна, на полу, и копался в небольшом продолговатом тазике бежевого цвета, доверху наполненном гвоздями, подшипниками и исцарапанными часовыми циферблатами. Форточка была открыта, и раздуваемые от ветра занавески то и дело поддевали его подбородок.
— Лукаев! Он все знает!
Мишка вытаращил на меня глаза, но прежде, чем успел что-то сказать, я услышал звон кофейной жестянки, упавшей на пол, под опущенной шторой, — той самой истыканной жестянки, которую я совсем недавно вертел в руках, а затем от неожиданности бросил на подоконник.
— О чем?
— О вчерашнем! Ты что, не понял? — двинувшись к нему, я чуть было не споткнулся о картонный ящик со старым бельем, который стоял посреди комнаты, но все же вовремя успел застыть.
— Тс-с-с… говори тише. Или ты хочешь, чтобы наши услышали?..
— Нет… — я все продолжал глядеть на него в страхе и изумлении.
Мишка перешел почти на шепот; рука его сжимала циферблат от наручных часов — сильнее, сильнее, очень сильно, — подушечки пальцев покраснели от напряжения; я понял — он взволнован не меньше моего, но… о Боже, какое же у него самообладание!
— Ладно, ладно… что случилось? Кого ты там увидел? Лукаева?
— Да. Он погрозил мне кулаком!
— Тише… я же сказал тебе не кричать… где он? На улице?
— Нет, в доме… по стеклу постучал… — готовый уже расплакаться, я покраснел — у меня было так тесно в груди, что я едва мог дышать.