Как бы там ни было, сев в машину Фуглера, он почувствовал себя совершенно незащищенным — именно потому, что Гитлер лично выказал ему внимание и восхищение.
— У меня было такое ощущение, будто… будто он наблюдает за мной, что ли. Может, из-за того, что я видел его вживую, пожал ему руку.
В тоне Гарольда угадывалось, что он чувствовал себя обязанным Гитлеру — своему, как ни крути, предполагаемому благодетелю, которого он ввел в заблуждение.
Сейчас, наблюдая за своим собеседником, я кое-что понял; в душе его, несомненно, царило смятение, и все-таки, как мне показалось, я уловил главное: Гарольда потрясло то, что Гитлер так искренне им восхищался, даже, можно сказать, полюбил его за талант — никто и никогда столь пылких чувств к нему не проявлял. Должно быть, то выступление стало апогеем Гарольдовой творческой карьеры, а может, и жизни, крючком, который он заглотнул и не способен был выплюнуть. В конце концов, он ведь так и не стал знаменитостью и, возможно, ни разу больше не ощутил на своем лице обжигающее тепло того магического света.
В машине, сидя рядом с Фуглером и направляясь на осмотр, Гарольд глядел в окно на огромный город, обыкновенных людей на улицах и вдруг почувствовал: все, что он видит, исполнено смысла, окружающий мир — картина, и все на ней что-то означает. Но что?
— Мне стало любопытно, — сказал он, — другие тоже это чувствуют? Что они как рыбы в бассейне, а сверху за ними кто-то наблюдает — с вниманием и заботой.
Я не поверил своим ушам: Гитлер — с заботой?
Гарольдовы глаза увлажнились. Он сказал, что, когда посмотрел на Фуглера, с удобством расположившегося на сиденье рядом с ним, а потом перевел взгляд на прохожих, то «все было таким чертовски нормальным». Наверное, именно это и вызывало страх. Как будто спишь и во сне тонешь, а всего в нескольких ярдах от тебя, на пляже, люди играют в карты. Или: вот я еду в машине куда-то, где мне будут измерять нос и все прочее или осматривать член, — и это тоже абсолютно нормально. То есть, я хочу сказать, вокруг были не какие-то витающие в облаках недоумки, у этих людей имелись холодильники!
Впервые в его речи прорвалась злость, но злился он, похоже, не столько на немцев, сколько на некую трансцендентную, не поддающуюся определению ситуацию. Конечно, нос у него был маленький, курносый, да и к тому времени среди немцев обрезание стало обычным делом, так что особенно опасаться физического освидетельствования не следовало. Словно услышав мою мысль, он добавил:
— Не то чтобы я боялся этого обследования, но… не знаю… вляпаться в такое дерьмо… — Он снова осекся; снова был неудовлетворен своим объяснением, подумал я.
Кабинет профессора евгеники Циглера скрывался в недрах современного здания; вдоль стен, на полках с раздвижными стеклами, стояли тяжелые медицинские тома и гипсовые слепки голов — китайца, африканца, европейца. Озиравшемуся по сторонам Гарольду почудилось, что его обступили покойники. Сам профессор был крошечного роста (едва Гарольду до подмышки), близорукий и очень услужливый; он поспешно усадил гостя в кресло, а Фуглер остался ждать в приемной. Профессор сновал туда-сюда по белому линолеуму в поисках тетради, карандашей, авторучки и заверял Гарольда:
— Еще минутку, и все будет готово. Ваша школа — это нечто невероятное!
Наконец, усевшись напротив Гарольда на высокий табурет и положив тетрадь на колени, профессор отметил удовлетворительную голубизну его глаз, светлые волосы, осмотрел ладони, явно выискивая ка- кой-то тайный знак, после чего сказал:
— А сейчас мы произведем некоторые измерения.
Вынул из ящика стола большой латунный кронциркуль, приставил его одним концом снизу к Гарольдову подбородку, другим к темени и записал полученную цифру. Аналогично были измерены расстояние между скулами, высота лба от переносицы, ширина рта и челюстей, длина носа и ушей, их расположение относительно кончика носа и темени. Каждый замер тщательно фиксировался в тетради с кожаным переплетом, а Гарольд тем временем размышлял о том, как незаметно раздобыть железнодорожное расписание и какую вескую причину придумать, чтобы в тот же вечер уехать в Париж.