В этой последовательности Вырубов прожил двадцать четыре дня. Хотя на вторые сутки пребывания в больнице ему начали делать инъекции инсулина и значительную часть этого срока он провел в немучительном забытьи, он все видел, слышал и понимал, однако все то, что он видел, слышал и понимал, было как бы само по себе, а он сам по себе.
По прошествии двух недель, чудесным весенним днем, Вырубов очнулся окончательно и, хочется думать, бесповоротно. К нормальной человеческой жизни его вернул богатырский храп повара; он вдруг услышал его, точно сквозь воду, сразу же припомнил, что так храпит повар, а кроме того, припомнил, кто такой этот повар, где находится он сам и что, собственно, происходит. Это вышло у него просто, словно он пробудился от сна: весело сияло послеобеденное солнце, жужжали мухи, повар храпел на все санаторное отделение, Тихон Петрович читал биографии Плутарха, корректор сочинял очередное письмо невесте, держа ухо востро относительно точек и запятых.
— С праздничком вас, — сказал Тихон Петрович, прикрыв Плутарха.
— С каким? — спросил Вырубов, делая, что называется, большие глаза.
— С двойным. Во-первых, с Первомаем, а во-вторых, с выздоровлением.
— А что, разве уже все? — сказал Вырубов и ребячески улыбнулся. — Разве больше ничего не надо?
— Все, — ответил Тихон Петрович, — больше ничего не надо, вы окончательно исцелились. В здоровом смысле слова желаю вам и впредь оставаться сумасшедшим.
После выздоровления Вырубов еще около недели жил унылой больничной жизнью, которую разнообразили только волейбольные матчи, недавно затеявшиеся между санаторным отделением и здешними алкашами. Один такой матч закончился драматически: судья до того разволновался, что проглотил свисток и его перевезли в Боткинскую больницу.
Через два дня после этого случая Вырубова выписали домой. Накануне, когда он сидел на своей постели и разговаривал с Тихоном Петровичем о летаргических снах, в палату привели нового пациента; он вошел и сразу предупредил:
— Мы друг от друга неотторжимы.
В воскресенье, 7 мая, Вырубов вышел за больничные ворота и обомлел. Было утро, головокружительно пахло маем, то есть свежестью, сырым женским духом, поднимавшимся от земли, прошлогодним тленом и юными листьями тополей. На соседней улице прогрохотал трамвай. Прошла девушка в белом платье, похожая на привидение. До того было хорошо, что хоть ложись и помирай, — мучительно хорошо. Вырубов чувствовал себя вымытым, обновленным, а в голове у него было так светло и воздушно, как если бы его мозг был забран не костяными стенками черепа, а стеклом.
Дома Вырубов никого не застал. Он долго слонялся по комнатам, новыми глазами рассматривая знакомые вещи, которые отчего-то примечательно почужели. Особенно суверенным показался ему проигрыватель. Вырубов включил его в сеть, поставил первую попавшуюся пластинку и со смятением прослушал фортепьянный концерт Рахманинова. Все вроде бы было нормально: пластинка крутилась, иголка извлекала из нее музыку, и все же было в этом нечто коварное, настораживающее, как в подмигивании незнакомого человека. Потом он пощупал коврик, который висел в парадной комнате на стене, и сказал себе: «Вот коврик — это понятно; он висит на стене — это тоже понятно; но зачем он висит на стене — форменная загадка! Или тут какая-нибудь аллегория?..» Когда из магазина пришла жена, Вырубов ей сказал:
— Ты знаешь, каждому человеку нужно обязательно пройти через сумасшедший дом. Это должно быть обязательно, как прививки от инфекционных заболеваний.
— Ты полагаешь?.. — спросила жена и поцеловала его опасливо, как чужого.
— Уверен непоколебимо! — ответил Вырубов. — Видишь ли, многое из того, что нас окружает, мы воспринимаем не так, как следует. А освещенному мозгу все предстает в настоящем свете. Возьмем хотя бы эти самые поцелуи. Ты, возможно, не согласишься, но со свежей точки зрения это, конечно, дичь. Неужели тебе не дико, что взрослые, здравомыслящие люди лезут друг другу в рот и при этом притворяются, что получают огромное удовольствие?!
— Не дико, — сказала жена, отводя глаза в сторону.