Можно было, конечно, считать, что Элрод исправляет вред, нанесенный Вильямсом, но нам вовсе не хотелось совершенствоваться в солдафонстве. Нам вскоре предстоял дембель — Дарлингтону, Остину, мне — в этом порядке. Мы полагали, что выполнили свой долг перед отечеством, и желали лишь одного: чтобы и отечество, и Элрод оставили нас в покое. У Элрода, однако, было другое мнение. Как раз перед увольнением Дарлингтона он вдруг решил ввести в распорядок дня побудки. В дом был доставлен патефон и пластинка с записью сигналов горна, и эта чертова труба будила нас каждый день в шесть утра. Именно Дарлингтон, которому успел до смерти надоесть южный выговор Элрода, присвоил ему кличку «Хлопкорот», после чего мы с Остином только так его и называли. Когда же подошел черед демобилизоваться Остину, Хлопкорот решил, что надо ввести в распорядок дня еще и отбой, и каждый вечер в одиннадцать часов дежурный делал обход, проверяя, все ли лежат под одеялами, и записывая нарушителей.
Подбирая замену Тони и Эду, армейское начальство превзошло само себя. Нам прислали двух немецких парнишек, фамилии которых отличались только на одну букву: Ганс Биндер и Рольф Линдер. Родители у обоих погибли во время войны, а сами они каким-то образом попали в американскую армию, где умудрились подзабыть немецкий, не выучив при этом английского. Диалоги между ними живо напоминали реплики персонажей некогда популярной серии комических рисунков:
— Ганс, ты прибывать машина?
— Нет, Рольф, я прибывать нога. Машина находиться домой.
У обоих был сильнейший немецкий акцент — наверно, именно поэтому кто-то в лагере «Кэссиди» решил, что они еще помнят свой родной язык. На самом же деле они, произнеся пару фраз по-немецки, моментально переходили на английский. Даже допросы они вели наполовину по-английски, так что источники выходили из их кабинета с несколько ошарашенным видом. Но Биндер и Линдер могли хоть что-то сказать. Олсон же говорил по-немецки со скоростью три-четыре слова в минуту, чем доводил источников до полного отупения. Бекманн с Колем относились ко всему этому достаточно легко — американцы уже давно перестали их удивлять, — а Маннштайн в отчаянии хватался за голову.
Незадолго до моего увольнения Хлопкорот решил, что, поскольку у нас в доме есть целых две кухни, совершенно необязательно ходить обедать в американский ресторан, а можно питаться армейскими пайками. Запасов этих пайков хватило бы еще лет на сто, так что армия была бы нам только благодарна, если бы мы уничтожили хоть малую их часть. За неделю до моего отъезда Хлопкорот распорядился давать сигнал к обеду и к ужину, и мы по зову трубы отправлялись поглощать консервы многолетней давности.
Хлопкорота я ненавидел отчаянно, но в то же время чувствовал к нему некоторую признательность. До его прихода я с трудом представлял себе, как расстанусь с Берлином, но теперь точно знал, что просто радостно щелкну каблуками, когда увижу Хлопкорота в последний раз. Он сумел превратить нашу славную обитель в какой-то сумасшедший дом, благодаря чему предстоящее расставание казалось даже немного приятным. Справедливости ради надо признать, что ни Хлопкорот, ни эта бригада клоунов в составе Олсона, Биндера и Линдера не были единственными, из-за кого хотелось уехать. С Эрикой стало очень трудно общаться. И дело было не в том, что не сработал хитрый план, задуманный мной на проводах Вильямса: он-то как раз превзошел самые смелые мои ожидания. Как я и предполагал, предложение повременить со свадьбой Эрику в первое мгновение ошеломило.
— Хэмилтон, — сказала она, — пожалуйста, не надо ничего от меня скрывать. Ты просто передумал. Ты не хочешь на мне жениться. Не надо играть в игры.
Именно это я и ожидал от нее услышать.
— Эрика, милая, — ответил я, — пойми же, это не я придумал отложить свадьбу. Это родители хотят, чтобы она состоялась в Нашвилле. Они уже пригласили и мэра, и губернатора, и вообще, наша свадьба должна стать свадьбой года. Им будет страшно неловко, если мы вдруг заявимся уже женатыми и все придется отменять.
— Но ведь никто их об этом не просил.