«Бартавель» — ты мне объяснила, что так называются горные куропатки, — был крепким и просторным домом. При общей буржуазной склонности к декоративности у этого дома не было ничего показного. Ты знала его с детства, а значит, больше уже не замечала его; ты говорила, что очень любишь его. Я-то любил его меньше: у меня было такое ощущение, что ты в нем как бы замыкаешься; это была твоя цитадель, и здесь я тебя представлял себе не в оскорбительных позах сладострастия, а вновь вернувшейся к прежним заботам, к проектам гармоничной жизни, к которым тебя, очевидно, готовили и от которых ты вообще не должна была бы отвлекаться. Молодые люди, зашнурованные в свои принципы, друзья по детским играм, еще совсем недавно целовавшие тебя в «Бартавеле», за дверью или под лестницей, а теперь ставшие инженерами, преуспевшие в науке, наверное, не преминули явиться к тебе снова и начать тебя осаждать, впрочем, весьма почтительно. Подобное благонравие было не для меня. Стоило мне повернуться спиной, стоило тебе скрыться за углом, как ты снова стала той Николь, какой была до встречи со мной, истинной Николь, которой рано или поздно непременно суждено было стать госпожой Лапейра. А любовь мадемуазель Немой ко мне, похоже, явилась всего лишь интерлюдией, патетичность и неистовство которой я, возможно, преувеличил.
На узкой кровати, где после утомительного дня, проведенного в горах, так хорошо спали многие поколения детей, меня пытала бессонница. Мне не хватало воздуха. У меня перед глазами не останавливаясь бежали в свете фар белая дорога и едва различимые откосы. Я открыл окно, и холод разбудил меня окончательно. Ночь из черной уже превратилась в серую: я пробыл в беспамятстве гораздо дольше, чем мне казалось; несчастье менее убийственно, чем принято считать. И я снова забылся тяжелым сном.
В те времена я водил приметные автомобили. Очевидно, ты заметила мою машину из окна или когда вышла из дома. Ты оказалась внезапно в моей комнате, когда я еще дремал. Ты смеялась. И на этот раз тоже ты разрушила мои карточные домики. В комнате пахло деревом и холодом. Душная комната, в которой я провел полную дурных снов ночь, обрела свой несколько старомодный уют, и туда ты захотела впустить солнце. «Нет, — сказал я тебе, — ставни пока открывать не надо».
О тех трех днях, проведенных мною в Крест-Волане, наших последних днях, ты знаешь столько же, сколько и я. Может быть, даже больше, чем я. Утренняя иллюзия, посетившая меня в «Арависе», быстро рассеялась. Ты оставила меня в нем под предлогом, что в «Бартавель» вот-вот должен приехать какой-то кузен «со стороны мамы». Ты объяснила мне также, что у деревенских жителей нравы строгие, особенно в том, что касается находящейся у всех на виду семьи Эннер. Осенью, однако, ты об этом не думала, приходила ко мне в «Аравис» и оставалась там у меня в комнате часами.
Вдруг нечто новое появилось тут в наших отношениях: какая-то безоглядность, какое-то отчаяние в жестах. Еще никогда не казалась ты мне такой неистовой, раскованной, соблазнительной, но в то же время в воздухе витала смутная угроза, и я чувствовал твою готовую вылиться на меня глухую насмешливость. Ты меня неожиданно спросила: «Ну что твой сын, как он поживает? Ты мне никогда не рассказываешь о нем». Ты лежала на кровати голая в необычной для тебя позе. А глаза наблюдали за мной. Это бесстыдство тебе не шло; ты играла роль; ты ускользала от меня, как ускользают, пьянея, даже очень близкие нам люди. Тебя дурманило озлобление. Мне пришла в голову мысль, что, стараясь не упоминать ни слова о Люка, о его здоровье, о подробностях его жизни и тех нитях, которые они протягивали между мной и Сабиной, я совершил ошибку. Я предстал в твоих глазах большим эгоистом и большим трусом, чем был на самом деле. Боясь ранить тебя, я очернил себя, как только мог. Мужчина сделан весь из одного металла: я не умел быть с одной стороны непогрешимым, а с другой — ущербным. Как бы это у меня получилось: проявлять безответственность по отношению к Сабине и Люка и выглядеть в твоих глазах основательным и надежным? Еще никогда твое тело не предоставляло таких доказательств сообщничества, и в то же время и чувством, и умом я понимал, что вот сейчас ты выталкиваешь меня из своей жизни. Мне хотелось бы, чтобы ты была менее пылкой: страстность каждой из твоих поз давала мне все новое и новое подтверждение того, что приговор мне уже подписан. Разгром мой, чувственный, сумбурный, перемежаемый взрывами безумного хохота и внезапными ощущениями тревоги, длился три дня. А на третий день, вечером, ты рассказала мне, что встретила «одного человека».