Интернатское мое детство. 46-й физико-математический интернат для тяжко одаренных детей. До сих пор сердце переполняет гордость за взятые тогда интегралы. Тех, кто после отбоя жег свет в "чемоданках", доделывая домашние задания, я презирал. Сам же забегал туда записать пару нетленных строк. Да что там пару! Целая ода ходила в списках - "Кровавая Мэри, или О новой помаде Маруси Воробьевой". Я даже текст до сих пор помню, и он совершенно заслонил от меня само событие. Но сейчас, в углу, за рукописями, я вспомнил именно событие. Это был новогодний бал. Собирался наступить год тысяча девятьсот семьдесят какой-то. Наш зал то вспыхивал, то гас от цветомузыки. И как раз на вспышке в дверях появилась Маруся - пенсионерка детства, прозванная так не за, боже упаси, какое-нибудь увечие (тогда бы она называлась "инвалид детства"), а исключительно за то, что юбки ее были сантиметров на пять длиннее принятых тогда, а волосы, аккуратно заплетенные в серую косичку, закручивались на затылке в старушечий пучок. Пучок напоминал недоготовленную котлету. И вот она вошла, и мы увидели, что губы "пенсионерки" рдеют от неумело выбранной, кроваво-красной помады. Мне, правда, сейчас подумалось, что помада могла показаться нам слишком красной от яркого света, но все равно, в сочетании с юбкой и прической смотрелось это сногсшибательно. Мы видели Марусю, самое большее, пять секунд, потому что свет тут же погас. А когда он снова зажегся, Маруся уже позорно убегала, смешно отставив локти. Сказать мы ей еще ничего не успели - она просто встретилась с нами глазами - со мной, Гешей, Толстым и Вадиком. Сидя за горой рукописей и созерцая спину Сазонова, я подумал, что, возможно, какой-нибудь Бомарше, устами, допустим, Фигаро или графа Альмавивы, Марусиной походке умилился бы. Он бы сказал, что эта особа изящно семенит. Но Бомарше уже давно не было с нами,стояли семидесятые двадцатого века, и модельеры-сапожники обували девочек в тупорылые туфли на платформе, от которых земля дрожала. Женщины постарше, например наша географичка Анфиса Павловна, весом в центнер и с волосами под цвет плоскогорий на физической карте, носили мелководные лодочки, иногда даже оставлявшие открытой ложбинку между мизинцем и четвертым пальцем. Смотрелось это неприлично, как декольте, и тогда крепило подростковую брезгливость к теткам, а теперь вызывало умиление. Я поймал себя на этом щекотном чувстве и резко осадил. Я встал. Я решил обнаружить себя, еще не понимая толком, чего хочу. Во всяком случае, сквозь низкую облачность последних лет уже проглядывало едкое солнце.
Нет, я не гаркнул: "Здорово, Маруся!" или "Хелло, Мэри!" - я подошел и вдумчиво поцеловал у Маруси ручку, а потом включил свой взгляд номер 4 "Грустная нежность". Что ж наша Мэри? Вскочила? Покраснела? Принялась натягивать юбку на колено или отбирать у меня свою ладошку? Фиг! Она подождала, пока я благоговейно положу ее руку на место, то есть прямо ей на колени, широко раскрыла тихие зеленые глаза и произнесла: "Привет, Николаша".
Я не спал ночь. Что меня так разобрало? Маруся, даже со всеми своими теперешними достоинствами, вовсе не казалась мне такой уж привлекательной. Если хотите знать, я вообще весь этот "soft autumn" не люблю. Мне нравятся женщины-подростки, в салатного цвета топах и с почти наголо обритыми головами. Я живо чувствую веяния времени и одним из первых приветствую музыку революции.
Кстати, разобрало меня во всех смыслах. То ли бананы оказались с пестицидами, то ли что, но всю ночь я курсировал от кровати до уборной и обратно, и думал о Марусе Воробьевой. В конце концов, под шум воды я с облегчением понял, что дело не в Марусе, а в моей чертовой любви к правде, той, что в молодости заставляла меня немедленно сообщать глупому, что он дурак. Не могла она так измениться! Это неправда. Это камуфляж, напластования, которые хочется снять, чтобы докопаться до правды. Оказалось, я еще молод и вранье оскорбляет меня до спазмов в желудке.
В полдень меня разбудил идиотски бодрый голос Сазонова. А ведь тоже бананы ел, только за ушами трещало! Тот факт, что по слабости здоровья я приду на работу только к вечеру, не произвел на Сазонова никакого впечатления. Не затем звонил мне мой друг и учитель. Наш Тенорио собирал сведения о Марусе. Я не поскупился на рекламу. Из ничего я создал себе слабонервного приятеля Валеру (со всякими именами случались у меня друзья, но Валер не было), который на третьем курсе резал себе вены, и кажется, из-за Маруси. Сопя и тяжело приподнимаясь на подушках, я породил еще и художника без фамилии (она слишком известна, чтобы называть), у которого вроде бы был роман с Марусей. Я что-то стонал о ее непредсказуемости, внезапных исчезновениях дня на три (она, правда, как-то отлучалась на похороны бабушки), которые ни у кого из сокурсников, конечно же, не хватало цинизма списать на обыкновенные аборты. И закончил я великолепным аккордом: последние лет пятнадцать Марусиной жизни для меня покрыты тайной, что было уже абсолютной правдой, без всяких примесей.