Зато я прекрасно помню, что пятьдесят восьмая страница «Истории внешней политики СССР» украшена бледно–коричневым, чуть расплывшимся силуэтом огромного кольца — кто–то отнесся к книге настолько небрежно, что отметил ее автографом чашки, из которой пролился кофе. Иногда мне в нос — все–таки удивительные вещи проделывает человеческий мозг, — бьет запах польских женских духов, кажется они назывались «Пани Валевска», и это воспоминание, настолько ясное, что я невольно морщусь, рождает другое: о том, что именно так пахли мемуары Гудериана — чудовищный альянс жертв и палача.
Впрочем, никакого дьявольского союза, конечно не было, а пахла книга немецкого генерала любимыми духами племянницы белогвардейского офицера. Моей бабушки, от которой я унаследовал обширную историческую библиотеку и профессию: до инсульта, оборвавшего ее жизнь прямо во время урока, бабушка проработала учителем истории в средней школе.
— Была бы она сейчас жива, — вздыхала мама. При этом у нее влажнели глаза, а папа заметно ежился, словно его бил нездоровый озноб.
Глядя на отца, я улыбался — правда, про себя, чтобы не обидеть его. Видать, бабушка была еще той «железной леди», и явно тяготившие отца обязанности — а к таковым относятся все без исключения семейные дела, на игнорирование которых мама всегда реагировала странным, но вполне устраивающим папашу молчанием, — покойная бабуля уж не знаю какими методами претворяла в жизнь, причем, что удивительнее всего, силами отца. Поэтому Петр, который старше меня на четыре года, успел кое–что застать: и велосипед, и даже поддерживающие его за живот, барахтающегося в бассейне, папины руки, которые безвольно опустились сразу после скоропостижной кончины бабушки, в год, когда мне исполнилось всего три. Пережитый Петей контраст был, вероятно, так силен, что бегство в Тюмень стало для него лишь вопросом времени.
Мне же оставалось молчаливое, но такое весомое доказательство бабушкиного могущества: триста томов исторических книг и мое собственное предназначение. Во всяком случае до двадцати двух лет, когда возникла небольшая заминка — Роман Казаку и его категоричное «история хороша лишь на сытый желудок».
— Демьян Георгица, — не без торжественности объявляет Любомир Драгомир.
Теперь он знает меня по имени, более того, он наверняка записал мое имя в своем ежедневнике, сразу после разговора с Романом Казаку хотя я готов поспорить на крупную сумму, зная, что наверняка выиграю, что он совершенно не помнит нашу с ним дискуссию на студенческой конференции.
Я делаю пять шагов вперед и беру со стола билет. Единственный оставшийся на столе билет, что, впрочем, неудивительно, ведь я — последний, кто еще не взял экзаменационный билет из семерых человек, кроме которых в тесном кабинете директора института истории — еще трое членов экзаменационной комиссии.
— Билет номер шесть, — объявляю я и демонстрирую, как это делают проводящие жеребьевку перед телекамерами спортивные чиновники, билет поочередно членам комиссии, один из которых — ее председатель и одновременно директор института удовлетворенно кивает головой.
На лице сидящего справа от Драгомира совершенно лысого историка Иона Браду я успеваю заметить брезгливую ухмылку и, признаться, немного пугаюсь, решив, что он в курсе нашего с Драгомиром заговора.
— Выучишь эти вопросы, — сказал Любомир Атанасович и протянул мне листок — точную копию билета, который я вытягиваю три дня спустя.
Я тогда впервые переступил порог его кабинета (о времени аудиенции меня предупредил Казаку), который представлялся мне чем–то вроде длинного зала из телевизионных новостей, в котором проводит рабочие совещания председатель молдавского правительства. В действительности резиденция Драгомира, если и превосходила площадью наш издательский офис, то разве что благодаря отсутствию такого количества столов с компьютерами. Стол в кабинете был всего один — директорский, за которым, правда, во время экзамена умудрились поместиться еще два, помимо хозяина кабинета, члена комиссии, один из которых, Ион Браду, умер спустя пару недель после экзамена от сердечного приступа, и некоторое время я еще носил в себе подозрение, что не обратил внимание окружающих на показавшееся мне ухмылкой движение его губ: возможно, именно тогда, прямо при оглашении мной номера билета, историк скривился от боли в сердце и может, непоправимого еще можно было избежать.