Мы рассаживаемся в двух кабинетах. С четырех часов пошли мобилизованные. Регистратура выдавала нам их карточки или просто военные билеты. Солдат вызывают из коридора по фамилиям, секретарь проверяет, когда проходил медкомиссию. Если давно — посылает к врачам, если недавно — спрашивает:
— Здоров? Служить можешь?
— Могу.
Штамп — и конец. Принят.
Вот они идут передо мной — защитники Отечества. От 20 до 35. Колхозники из пригородных деревень. Рабочие нашей промышленности — лесопилки, пристаней, леспромхоза, мелкие служащие — их теперь много в районе и городе, сапожники и портные из артелей. Они мне знакомы — по больнице, по прошлым переосвидетельствованиям, просто по улице. Плохо одетые, но не запущенные, в чистых рубахах.
Так уж повелось на Руси. В большинстве — худые. Хмурые. Слов не говорят. Собрались на тяжкую работу. Нужно. Надо идти. Они раздеваются у входа в класс, в загородке из скамеек. Кладут на пол свои холщовые мешки или фанерные чемоданчики, снимают латаные сапоги или матерчатые туфли, брюки и пиджаки из «чертовой кожи», домотканые холщовые порты и подходят к доктору, прикрывая ладонями стыдные места.
Голый человек совсем безоружен. Он даже соврать боится, если, конечно, опыта не имеет.
— Ну, так что болит?
— Да так, ничего, к погоде плечо грызет, перелом был.
Ему 35 лет, трое ребят и беременная жена. Руки от работы будто покрыты дубовой корой. Он робко говорит свои жалобы, чуть-чуть надеется, что доктор найдет какой-нибудь огрех в его теле и отпустит домой.
Я смотрю на его руку, проверяю силу и объем движений в суставах. Потом слушаю его грудь — без капли жира и с четкой границей коричневого загара на шее. Слушаю больше для порядка, он здоров.
— Все у вас хорошо. Нужно служить.
— Служить так служить. Как все, так и мы.
Пошел одеваться, будто с облегчением. Молодой парень, с чубом, с улыбкой всеми зубами.
— Не, не служил. Порок сердца признавали, отсрочивали. Да я здоров, доктор, здоров! На лесопильном работаю. На фронт надо, фашистов бить.
Послушал сердце и написал: «Годен к строевой службе».
Попадаются и такие, что симулируют. Наивно, большей частью без особых надежд на успех.
Часам к семи вечера народ пошел густо. Очередь шумела в коридоре. Выпившие попадались все чаще и чаще. Совсем пьяных отсеивали в регистратуре — складывали в один класс, вповалку, чтобы проспались. Без особых придирок. Тех, кто уже прошел комиссию, собирали в другой класс, а как накопится взвод, строили на дворе и — в запасной полк — или прямо на вокзал.
Из открытых окон видно, как вокруг разрастается целый лагерь. На телегах и на земле сидят бабы, дети и мужики компаниями, беседуют, едят, выпивают. Это из колхозов приехали, кто подальше. Изредка песни слышатся, чаще всего из фильмов. Когда из задних дверей школы выводят очередной взвод, все кругом подхватываются и кидаются к школе: посмотреть своих и провожать — совсем, на войну. Женщины бросаются прямо в ряды, все мешается. Старшины, что отводят новобранцев, кричат охрипшими голосами, оттаскивают особо мешающих.
Взвод отправляется вдоль Советского проспекта… Мужчины держат за руки детей, жены виснут у них на плечах, другие — скромные — идут поодаль. Шум, возгласы, рыдания. Изредка слышны лозунги:
— Смерть фашистам
Потом женщины будут возвращаться домой, одинокие, растерянные — к новой жизни. Солдатки…
Отец мой пошел на войну в августе 1914 года, когда мне было восемь месяцев. Мама рассказывала, как провожала его из деревни в Череповец, и, наверное, также стояла около пункта и плакала. А потом возвращалась на пароходе в семью своей свекрови, старухи жесткой и жадной…
К двум часам рассвело, и сняли одеяла с окон, но работа остановилась. Людской поток иссяк. Вот и кончился наш первый день войны. А что там, на фронте?