Кроме того, Тата непрерывно писала им в Москву письма. Однажды Милька подошел ко мне с горящими от изумления глазами и прошептал:
– Мама сошла с ума! Она сама себе пишет письма! Я сейчас на столе видел листок, а там написано: «Здравствуй, дорогая мамочка!»
В Сибири я воочию увидел, что это такое – а идише-мамэ. На простом одном примере расскажу. Еще тогда я баню не построил, и ходили мы зимой в общественную. Идем обратно чистые и веселые, и очень поздний вечер, в ночь переходящий, ни души на улице (то есть на тропке меж сугробов), огоньки в домах, и снег хрустит – значит, мороз за тридцать. И закутан сын наш малолетний так, что между шарфом и платком (под шапкой) лишь бодрые глаза посверкивают. И ничего уже закутать больше тут нельзя, и только иней серебрится на шарфе вокруг мест, где скрыты нос и рот. И вдруг ужасный женский крик взрывает сонный деревенский воздух:
– Миля, почему ты дышишь?!
Мы тогда от смеха так согрелись, что запросто крепчать мог мороз, мы этого бы просто не заметили.
Еще очень обыденно мне был рассказан как-то сон:
– Ты знаешь, так реально всё приснилось – вдруг я умерла, лежу в гробу и жду чего-то. И смотрю: у Мильки в комнате окно открыто. Ведь простудится, дурак, а завтра в школу. Я из гроба тогда вылезла, окно закрыла и опять легла.
И конечно же, мы очень волновались, как Эмиля примут в школе, где он наверняка будет единственным евреем. Памятуя свое послевоенное детство (атмосфера поселка очень напоминала то время), я настоятельно советовал ему лезть в драку при малейшем оскорблении. Побьют несколько раз, но будут уважать, и вырастешь мужиком, а не слюнтяем, твердил я ему, тоскливо вспоминая свой опыт, когда каждый день было страшно выходить из школы. Милька внимательно выслушивал меня, однако всё сложилось странно и неожиданно. В школе слово «еврей» было обыденным бытовым оскорблением (как, например, «козел» и «коммуняга» – в лагере). И Милька молча ждал случая, когда евреем за что-нибудь обзовут и его. А когда это случилось, он сказал:
– А чего ты меня словом этим обзываешь? Я и вправду еврей.
Из мгновенно вспыхнувшего общего разговора быстро выяснилось, что сибирские ребята были уверены, что еврей – это такое ругательство, а вовсе не обозначение национальности.
А через несколько месяцев на нашем почтовом ящике появилась надпись мелом: «Милька – друг», и мы вздохнули с облегчением. Вскоре Мильку даже выбрали председателем общества по спасению утопающих. Плавать он еще не умел, в округе не было в помине никаких опасных рек и омутов, но пришла откуда-то бумага, что такое общество в школе необходимо.
Сибирь стремительно учила Мильку жить. Его учительница как-то раз сказала Тате:
– Ваш сын так замечательно разбирается в политике, откуда это у него?
Тата похолодела от ужаса и промолчала.
– Вы приучаете его читать газеты, – догадалась учительница, – он так правильно всё толкует.
Тут Тата успокоилась, отправилась домой и сразу же спросила сына, где он приобрел свои незаурядные познания в политике.
– Так ты же все время слушаешь «Голос Америки», – снисходительно появнил смышленый мальчик, – а я тоже слышу, но в школе я всё говорю наоборот.
Мои коллеги по той жизни (и воры, и убийцы, и грабители) семью нашу не просто уважали, а любили, если можно здесь такое слово применить, – по веской и простой причине: в доме нашем даже без меня можно было стрельнуть трешник на бутылку, если загорелась душа. Я помню очень странные свои ощущения, когда маленький Милька рассказал, что в наше отсутствие заходил дядя Сеня – это был запойный человек, уже заканчивающий в ссылке свой огромный срок за зверское убийство соседа в пьяной драке. Милька возбужденно нам повествовал:
– У дяди Сени тряслись руки, он сказал мне, что если он сейчас не выпьет, то умрет. Я просто не мог не дать ему всё, что у меня было. Он меня так благословлял!
Надо признать, что эти мелкие долги мои коллеги в день получки и аванса неукоснительно возвращали. И, конечно, уже будучи освеженными, долго бормотали, стоя у калитки, разные слова благодарности. А сварщик Сеня мне сказал, что будь такой сын у него, он бы не скрывался от алиментов.