Пойди туда – не знаю куда. Повесть о первой любви. Память так устроена… Эссе, воспоминания - страница 105

Шрифт
Интервал

стр.

Это был определенный прорыв. Лирическая проза об искусстве объявлялась не просто отходами, излишками поэтического производства, не просто объяснялась особенностями личности, но признавалась самоценным художественным продуктом. Хотя окончательной решительности нет и здесь. Это сказывается в несколько механистическом моделировании процесса рождения прозаического текста: «переносил стиховые образы в прозу». Речь, как мы видим, идет не о взаимопроникновении поэзии и прозы, что было бы естественно, а о полном доминировании одной над другой, и, стало быть, о «вторичности» прозы. В то же время, собственно художественные особенности блоковской прозы, такие как «сгущенная и не всегда внятная для широкой аудитории метафоричность мысли и языка», оцениваются только как издержки символистского эзотеризма.

Мандельштам, а также Цветаева и Пастернак (характерно, что в этом списке нет Ахматовой) сделали следующий за Блоком шаг и в значительной мере определили пути развития прозы в двадцатом столетии. Лирическая проза об искусстве, о личной биографии и биографии эпохи, философская, мемуарная не только нашла свое место на полке мировой прозы, но своевольно внедрилась в чужие для нее жанры – рассказ и даже роман.

4

Первое последствие моего соприкосновения со стихами и прозой Мандельштама, а также обсуждения на семинаре, было для меня важным. Я ощутил свободу, утвердился в поиске, ветерок чернильных суждений уже не мог свалить меня с ног. Стихи и проза Мандельштама образовали горизонт, то есть обозначили направление с вечно недосягаемой целью. Эта обретенная уверенность позволила мне выпустить первую книгу о Блоке в том виде, в котором она была задумана, несмотря не столько на сопротивление, сколько на недоумение редакции. Книга, кстати, понравилась Дмитрию Евгеньевичу, и он даже написал мне рекомендацию в союз писателей, отметив, кроме прочего, ее прозаические достоинства. В письме к своей английской корреспондентке АврилПайман он выразился, правда, несколько осторожней: «Посылаю книжку моего быв. ученика Н.Крыщука о Блоке. На мой взгляд, в ней – художественное дарование (признаки его), смелость…»

Книгу эту между тем нельзя назвать научным исследованием. В ней то самое смешение жанров, о котором говорил Б.А. Филиппов в американском томе Мандельштама.

С перспективой научной работы было покончено в сущности уже на том семинаре. Колебания, конечно, оставались, для их ликвидации требовался какой-то внятный жест, необратимой поступок. И после окончания университета, получив рекомендацию в аспирантуру Пушкинского Дома, я ей не воспользовался, а ушел отбывать положенный год в армии.

Писать мне приходилось потом в разных жанрах, писал в том числе эссе, в том числе о литературе – обо всех, кроме Мандельштама. На эту тему существовал какой-то запрет, который мне до сих пор трудно объяснить.

Читал я его постоянно, но как человек, имеющий дело с сочинительством, а не как филолог. Филологические догадки, конечно, возникали время от времени, однако я их даже для памяти не заносил на бумагу. Многие из этих догадок встречал потом у других, испытывал, конечно, легкую досаду, как обворованный на небольшую сумму гражданин, но не более того.

Из научного гнезда я выпал давно, добровольно и окончательно. Писать о Мандельштаме в паузах между другими литературными заботами я не решался. Он требовал честной и длительной сосредоточенности. По-настоящему, ему следовало посвятить жизнь. Многие так и поступили. Что же мне пристраиваться к ряду этих достойных людей со своими эпизодическими дилетантскими откровениями.

Помню, еще в разговоре с Дмитрием Евгеньевичем я пытался сравнить стиль прозы Блока и Мандельштама со стилем Герцена. Соединение в одном обороте эмблемно исторического и индивидуального, а у Блока и Мандельштама еще и метафизического, рождало особого рода метафору, которую, очень приблизительно, можно назвать культурной или интеллектуальной. Максимов засмеялся со своим шумным носовым вдохом, но был, кажется, доволен, по крайней мере, тем, что кто-то думает в этом направлении. И вот, спустя лет двадцать, нахожу похожие рассуждения в книге Александра Гладкова «Поздние вечера». Гладков, правда, сравнивал прозу Герцена не с прозой же, а со стихами Мандельштама, воспользовавшись примером того, что генеалогию поэзии Ахматовой сам Мандельштам выводил из русского психологического романа: «Если поискать подобного рода сравнение для его стихов, то первым приходит на ум Герцен. Ни у кого другого нет такой способности к сверкающим ассоциативным столкновениям, такого чувственного весомо-грубо-зримого ощущения духовной культуры, такого живого, пульсирующего здоровой, разночинной кровью историзма».


стр.

Похожие книги