— И давно вы опять здесь? — спросил я, когда сестра поправила на мне одеяло.
— Второй месяц.
— На каких же фронтах были?
— Под Ленинградом, в Прибалтике, потом на Втором Белорусском, а когда там кончилось — на Дальнем Востоке. Мукден, Харбин, Порт-Артур.
Она улыбнулась почему-то виновато, лицо ее зарделось:
— Вот изуродовали… Как раз в Маньчжурии, когда у меня уже… Зато вот сынок у меня растет. Такой славный мальчик — Вовочка…
Она сказала это так, как может сказать только женщина, мать. Мать, прошедшая войну не только как воин, солдат, а и как женщина… А ведь это не одно и то же!
— Сколько же ему?
— Да вот уже два месяца! Пойду кормить сейчас… Я ведь тут рядом живу…
В палате нас четверо. Двое, наглухо забинтованных, после пластических операций. Старшина и младший сержант. Они лежали, погруженные в одни и те же мысли: что будет с их лицами.
— Сын на меня был похож как две капли воды, говорили, — произнес один. — А теперь как же? Глупо получается…
Второй утешал не то соседа, не то себя:
— Конечно, всяко выходит, но, говорят, и ничего получается. Не так уж безобразно. Вон у Верочки ведь ничего. Женщина — и то терпит. А потом что нам — люди семейные. За бабами не бегать.
У третьего — суставной ревматизм и еще, кажется, плохо с сердцем. Лицо и ноги отекали, по ночам он стонал, без конца повторяя: «Дьявольщина! На войне хоть бы хны, а тут все болячки повылезали!»
Моя койка у окна. Окно выходило не во двор, а на противоположную сторону — в какой-то узкий переулок. Скрипел снег. Утром скрипел. Днем. Вечером. И ночью. По переулку вдоль забора шли люди. Влево и вправо. Обрывки слов и скрип, скрип, скрип. Сегодня на улице морозно, и за окном скрипело весь день. Вчера была оттепель. Капало с крыш и булькало в лужах. Дворничиха трижды посыпала песком скользкие места и брюзжала на прохожих: «Работать дайте! Не видите! Посторонитесь!»
Скоро вторые сутки, как я лежал здесь. Только вторые, а сколько впереди. Наверняка наши успеют доехать до Курил. Курилы — это где-то далеко. А матери надо позвонить завтра. Попросить разрешения у Гурия Михайловича и позвонить. А может, и Ксении Павловне — самому? Нет, пусть лучше мать. Она может съездить и узнать все подробнее. Ведь домой Наташа, конечно, пишет. И ничего не могло случиться — война с Японией давно кончилась. Но почему же мои письма с ноября не доходили до нее? И что это: «Адресат не значится»? И почему она сама молчала? С ноября. Ноябрь. Декабрь. И вот теперь — январь…
Комсоргом я стал вскоре после гибели Саши. Иметь штатного комсорга нам не полагалось, и потому формально меня зачислили на должность адъютанта замполита. Это было еще полбеды: капитан почти не беспокоил меня поручениями. Но поскольку я был освобожден от занятий и прочих солдатских повинностей, как только возникала необходимость найти человека для нового дела, вспоминали меня:
— Пусть заодно…
Так, в Пилишчабе, под Будапештом, нам срочно потребовался почтальон. Полевая почта оказалась далеко, в восемнадцати километрах. Я стал заодно почтальоном. Каждое утро на велосипед — и за почтой. Впрочем, мне это даже нравилось: письма, адресованные мне, я прочитывал на два часа раньше.
В Пилишчабе мы жили в огромном каменном сарае, жили и спали тесно, почти по-фронтовому. Не было помещений для столовой, для занятий.
Но вот в октябре нас перевели в Пилишварошвар — довольно большое селение городского типа, и выделили сразу несколько домов.
— Хорошо бы теперь оборудовать Ленинскую комнату, — сказал замполит.
— Да, чтоб солдаты могли и отдохнуть, и развлечься, и поработать над повышением своего уровня, — поддержал замполита майор Катонин.
Надо так надо. Несколько дней мы приводили в порядок помещение, приобрели радиоприемник, шахматы, шашки, немного книг и журналов, повесили лозунги. Все остались довольны.
— Ну, а заведовать Ленинской комнатой, пожалуй, лучше всего тебе, — сказал замполит. — Поскольку мы от занятий тебя освободили… Кстати, майор согласен. Я договорился.
Так я стал комсоргом, адъютантом, почтальоном, заведующим Ленинской комнатой.
— А койку свою сюда поставь, — посоветовал замполит. — При хозяйстве и спать удобнее.