Морель обнаружил в подшивке печатного органа союза заметку от февраля 1932 года, согласно которой Арагону и Садулю дали подписать самообличение не в момент возвращения в Париж, а в самом начале съезда, чтобы стать его участниками и претендовать на членство в новой организации. В общем, плата за вход. Дата «1 декабря» была добавлена к переводу на французский язык, выполненному Арагоном, чтобы подтвердить его рассказ.
Оспаривать версию Мореля, гораздо более вероятную, чем версия Арагона, нет никаких оснований. Значит, они с Садулем сознательно согласились с резолюциями по Франции. Становится понятен и полицейский характер конкретных обвинений, выдвинутых писательским руководством в адрес Арагона и Садуля по поводу их прежнего поведения. Самокритика была частью приглашения. Совершенно очевидно, что Арагон оказался приперт к стенке: он не мог не подписать самообличения, принимая во внимание положение Эльзы и ее родных, в особенности Лили. Отказаться значило порвать с ними. Поскольку они с Садулем никогда не рассказывали о том, как угодили в эту ловушку, мы даже не знаем, испытали ли они чувство горечи или воодушевления от того, что стали «своими».
Зато они наверняка понимали, что ставят себя в ложное положение по отношению к группе. Но, наверное, подумали, что, кое-что опустив и кое-где приврав, можно будет поправить дело. Подробный рассказ об этом содержится в обличительной статье, которую сюрреалисты после разрыва опубликовали в «Паяце». Естественно, они не принимали в расчет неумолимый политический маневр, явно замышленный на самом высоком уровне советской литературной бюрократии, ведь Франции придавалось большое значение. «Арагон и Садуль вошли в логово зверя, — пишет Морель. — Отныне вся остальная группа должна была либо примкнуть к этой самокритике, либо, в свою очередь, отречься от тех, кто под ней подписался, и тогда конфликт станет внутренним». Ложь Арагона лишь отдалила такой конец.
«Огонь, Огонь, Огонь, говорю я вам»
Впрочем, самокритика согласовывалась с безусловной искренностью Арагона, выразившейся чуть позже в поэме «Красный фронт» — первой, которую он написал после разрыва с Нэнси. Она была откликом на событие, которому Харьковский съезд служил виньеткой, — судом над «Промпартией»,[154] проходившим в Москве с 25 ноября по 7 декабря 1930 года, первым из сталинских процессов с пытками и полностью запротоколированными назидательными признаниями. Нужно было найти «козлов отпущения», чтобы объяснить причину разрухи и дефицита; саботажники из числа технической интеллигенции подходили на эту роль как нельзя лучше.
Как подчеркивает Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ», главный обвиняемый Рамзин признался, что хочет «поставить крест на мрачном и подлом прошлом всей интеллигенции». Арагон вводит в свою поэму самые страшные отрывки из обвинений в форме коллажей. Но при этом ясно пишет:
Вспышки расстрелов сообщают пейзажу
Доселе неведомую веселость
Казнят инженеров, врачей
Смерть тем, кто ставит под угрозу завоевания Октября
Смерть саботажникам пятилетнего плана.
Он лишь воспроизводит истерию, которая тогда уже повсеместно распространилась в СССР. Горький тотчас потребовал смертной казни для обвиняемых, его поддержал Пильняк, бывший его оппонентом. Брик только что написал: «Еще не пришло время для жалости. Прежде нужно прикончить врага». Все наперебой каялись в грехах. Прикончить тех, кто никак не избавится от интеллигентских изъянов. Тихонов написал поэму, требуя устроить Варфоломеевскую ночь, чтобы истребить интеллигентских трутней, и ее герой в конце сам просит: «Прикончите меня!» Когда советские писатели приветствовали награждение ОПТУ орденом Ленина за бдительность, это был минимум. «Похоже, — пишет Морель, — что более-менее известные иностранные писатели должны были заплатить ту же цену, что и их российские коллеги, за право вступить в Международный союз: оклеветать невиновных и восхвалять тайную полицию. Арагон был не один: немцы Эрнст Глейзер и Анна Зегерс в то же время написали два одобрительных пропагандистских репортажа на ту же тему… Такая «чекизация» литературы (вспомним о прославлении ГПУ в поэме Арагона) не была официально предусмотрена программой Харьковского съезда. И тем не менее она состоялась, превратив для некоторых пребывание в СССР в «точку невозврата»». Точка невозврата к капиталистическому миру, ибо чекизация не была тогда для советской интеллигенции унижением и деградацией, как, например, сотрудничество со ШТАЗИ для большинства интеллигенции ГДР, наоборот, она сулила повышение. Повод гордиться. По крайней мере так они заявляли.