На моей лекции девочка поднимает руку: «Мне звонила Морин, просила сказать, что она сегодня не придет, у нее заболела мама, — она делает небольшую паузу. — Но я встретила ее маму на улице, она шла на работу». Я смотрю на лица студентов — никакого осуждения.
Профессор Борис Покровский, русский иммигрант, считался лучшим преподавателем на кафедре славянских литератур. И очень строгим. Памятуя закалку Московского университета, где он работал до эмиграции, он выставлял отметки строго за знания, не делая исключений. Это, разумеется, нравилось не всем студентам. И вот на него поступил донос. Потом еще один. Потом третий. Его упрекали в необъективности, в фаворитизме, в любви к одним (на самом деле сильным студентам) и нелюбви к другим (конечно, слабым). Кончилось тем, что с ним не перезаключили очередной контракт. Я очень сочувствовала Борису, но все-таки слегка сомневалась: может, в доносах и была какая-то доля правды? Пока однажды похожая история не приключилась лично со мной.
Перед началом курса я предупредила студентов: поскольку курс авторский, то есть я сочинила его сама, то учебников никаких нет. Поэтому очень прошу занятия не пропускать: два раза еще прощаются, но если пропусков больше, то семестровая отметка автоматически снижается на один балл. Кто-то пропустил одно занятие, кто-то два... Джоан отсутствовала шесть раз. Я сказала, что вынуждена снизить ей оценку. Она кивнула, я решила, что в знак согласия.
Однако вечером того же дня мне позвонил заведующий кафедрой. Он сообщил, что получил по электронной почте письмо: Джоан жалуется на мое пристрастное к ней отношение, на явную недоброжелательность, поскольку только ей одной я снизила оценку на один балл. Я все объяснила, и заведующий сказал, чтобы я выбросила это из головы, он сам напишет студентке ответ.
На следующий день меня разбудил в восемь утра звонок из деканата. Секретарша сообщила, что теперь уже на имя декана пришло письмо, где слово в слово повторяется то, что было в первом. Я попросила соединить меня с деканом и теперь уже ему объяснила ситуацию. Он с минуту молчал, а потом сказал: «Видите ли, ваш курс факультативный, и если студенты вами недовольны, боюсь, нам не удастся его возобновить на будущий год». К счастью, к концу года студенты оценивали работу своих преподавателей. Почти все выставили мне высокие баллы, и курс оставили.
Но самым диким был донос одного преподавателя студентам на другого. На кафедре русского языка меня попросили прочитать короткий курс «Россия сегодня: социальный аспект». Свои лекции в Америке я читаю по-английски. Но тут мне предложили попробовать сделать это по-русски: курс четвертый, последний, студенты должны уже хорошо знать иностранный язык. Я прочла первую лекцию. В конце ее по реакции, а также по ответам на вопросы мне стало ясно, что они ничего не поняли. Кроме троих, у которых русский был приличным. Тогда я попросила не стесняться, задавать вопросы, если что неясно. Ни одного вопроса. Я их поняла: неудобно же перед самым получением диплома обнаруживать, что ты плохо знаешь язык. Ладно. Я решила, не травмируя их самолюбие, читать первую половину часа по-русски, а вторую резюмировать по-английски. А в следующий раз наоборот — сначала по-английски, потом по-русски.
Вдруг меня вызывает заведующий кафедрой и говорит, что ему на меня пожаловались трое студентов — те, которые хорошо знают язык. Они недовольны, что на моих занятиях мало слышат русскую речь. Я объясняю свою ситуацию, вызванную таким несложным психологическим эффектом: студенты недостаточно хорошо усвоили иностранный язык, но стыдятся в этом признаваться. Я, конечно, могу дальше продолжать читать по-русски, но ведь так они ничего и не поймут, и как же они тогда будут сдавать экзамен?
На следующее занятие, едва войдя в класс, я чувствую явное отчуждение всей группы. Не один-два, а все 25 человек сидят с холодными лицами. Никаких улыбок, к которым я здесь привыкла. Никаких шуток. Не действует ни одна из тех домашних заготовок — анекдотов, смешных историй, которыми я обычно снимаю напряжение аудитории. Так продолжается месяц. Наконец, один студент, очевидно, не выдерживает моих страданий и, озираясь, чтобы никто не увидел, говорит мне шепотом: