Но Хома понемногу отходил. Злость и проклятия внезапно перешли в хриплый, простуженный смех…
— Ха-ха! Ну, угощаешь пивом? С тебя магарыч. Айда к Менделю.
Андрий улыбнулся виновато… Почему бы не угостить? Как охотно он сам выпил бы на радостях пива, да…
— Верите, Хома…
— Ну, ну… в кармане пусто? Черт с тобой… тоже «заводчик»! Я иду…
Андрий смотрел вслед Хоме, но, прежде чем исчезла согбенная фигура, уже затихло шипение зеленых змеек, погасли обжигающие слова, и одно только звенело в Андриевой груди — винокуренный завод!
Он хотел еще раз услышать это слово. Стоял перед приказчиком и мял шапку в руках.
— Водочный будет?
— Водочный.
Вот. Теперь уже наверно. Он почувствовал гордость, самоуважение, точно не паныч Леля, а сам он оживит мертвые стены сахарного завода, пустит в ход колеса, приводные ремни машины и людскую силу.
Деревня, хлебопашцы, земля…
Какие они бедные, несчастные…
Кроты! Залезли на зиму в белые норы, а придет весна, начнут мучить землю, резать ей грудь. Прокорми, земля! А земля стонет, тощая, слабосильная, разодранная на клочки. И не кормит, кровью своей поит. Не хлеб, а куколь родит, репей, всякую сорную траву. Вот и кормись!..
А тем временем число голодных растет, множится, корчатся голодные, как змея, изрубленная на куски.
Развелось вас. Хоть бы милосердный господь сократил вас войной или мором каким. Может, легче было б на свете…
Ну, а ему что? У него нет земли! Водочный завод даст ему хлеб… Хома говорит глупости.
И ты, Малася, напрасно смеялась. Сказал Андрий Волык — будет винокуренный завод, — и будет…
Гафийка вошла в хату и приложила к печи озябшие руки.
— Забыла, что печь холодная, — виновато усмехнулась она. Маланка обратила к ней красные глаза:
— С кем разговаривала в сенях?
— Прокоп приходил.
Прокоп! С того времени, как он женился, Маланка не могла слышать его имени.
— Что ему нужно?
— Ко мне приходил.
— К тебе? Зачем?
— Книжки приносил.
— Пускай носит жене своей, а не тебе…
Ей хотелось убить дочку взглядом, но не удалось. Навернулась слеза, обожгла, пришлось кулаками закрыть глаза.
Теперь Маланкины глаза уже сами плачут. За осень и зиму так наплакалась, что даже привыкла. Настали холод, слякоть и непогода не только в природе, айв сердце. Облетели надежды, разметались бесследно, и там теперь голо, как в лесу. Снега теперь в сердце и волки воют. Господь не захотел показать свою правду: как была панской земля, так и осталась панской. Напрасно Маланка собирала семена, напрасно лелеяла надежды. Узелки с зерном так долго висели под образами в хате, что всем глаза намозолили. Наконец сняла и вынесла в чулан. Довольно себя обманывать. «Зачем снимаешь? Настанет весна — поля засеешь», — это Андрий задел, как за живое.
Сухие Маланкины губы сжались от боли при одном напоминании.
Их трое — а всем суждено одно. Холод, и голод, и безнадежность. Целыми днями сидели в нетопленной хате и ничего не варили. Сверкали ненавидящим взором, грызлись кровавыми словами. Как звери. Чтобы не замерзнуть, Андрий украдкой по ночам рубил на дороге вербы или разбирал крыши на соседних пустых строениях. Если б не совесть — крал бы. Потом стало колоть в груди, привязался кашель. Все внутренности выворачивало, по ночам никто спать не мог. Вокруг пусто, грустно, Гафийка ходит словно монашенка. Молчит, ничего не говорит. Разве Маланка и так не знает?
— Вишь, книжки носит… Пошла бы за него, читали б вместе.
— Оставьте, мама.
— Кого ждешь? Гущу? Вот беда. Отец немного заработает, я больная, почернела от работы — да что из того? А Прокоп…
Ах, как это скучно, как скучно все одно слушать!
— Вы не печальтесь, мама. Я пойду внаймы.
Маланка прикусила язык.
— В усадьбу наймусь. Или к Пидпаре, он, говорят, ищет работницу.
Маланкины глаза стали испуганными, круглыми. Что-то промелькнуло на мгновение перед ними, давнее, полузабытое.
Она подняла руки, будто хотела отогнать что-то.
— Молчи уж лучше.
— Ей-богу…
Тогда Маланка вдруг размякла. Что там печалиться, все идет к лучшему. Вот переживут зиму, весна не за горами, Андрий, наверно, наймется к пану, начнут люди огороды копать, пойдут заработки.