Грузовик был с тентом, и из кузова была видна лишь убегавшая назад полоса дороги, такая же, как и десять, и двадцать километров назад. Но вот промелькнула раскидистая черемуха с двухэтажный дом вышиной, и я вдруг понял, что, даже закрыв глаза, смогу назвать здесь каждый поворот и каждый хутор, и невольная дрожь пробежала по телу.
— Замерз? — спросила сидевшая рядом. Я так и не разобрал толком ее имени: то ли Дзидра, то ли Дзедра, а может, и Дзестра, что значит «прохладная» — недаром от ее вздернутого носика так и веяло неодолимым холодом.
Причины тому были: от меня несло дешевым табаком (я взял с собой в колхоз целый блок «Ракеты»), грязными носками (вчера пришлось срочно заканчивать халтурку, и не осталось времени на всякие условности вроде стирки носков и портянок), да еще и водкой: вчерашний наниматель оказался не скупердяем, угостил щедро и, увидев, как быстро усыхает бутылка казенной, добавил самогонки. Не то чтобы меня мучило похмелье, но пить хотелось, так что, пожалуй, на первой же остановке я с удовольствием хлебну пивка. Хотя, нет, придется обойтись лимонадом: кроме моих однокурсников, с нами ехал преподаватель, — ему, по слухам, придется сдавать экзамен или, может, зачет, а береженого бог бережет. Ладно, сойдет и лимонад, поскольку вчера я не больно-то и набрался — помню, как дошел до дома, как уложил чемодан и запрятал часть денег в грамматику Эндзелиня. Туда ни моя квартирная хозяйка, ни ее сожитель уж точно и носа не сунут, когда станут искать возможность одолжить без отдачи. Пару сотен я прихватил с собой: мало ли что может в нынешние времена понадобиться в колхозе.
— Озяб? — снова спросила соседка, на этот раз дружелюбнее.
— Нет, — хмуро сказал я. — От пыли в глотке першит, и курить охота.
— Скоро будет магазин, — еще доброжелательнее проговорила она (наверное, все-таки не Дзестра ее имя, а Дзидра — «прозрачная»). — Постучим, чтобы шофер притормозил.
— Ладно, — буркнул я и опять потянул за ниточку своих воспоминаний.
Черемуха — дерево любви, и ее цветы — цветы любви. Девушки вплетают их в волосы, парни ломают целыми охапками, чтобы дарить своим милым.
Пока не облетят черемухи цветы,
Мой зов не перестанешь слышать ты.
Так или в этом роде написал недавно в стенной газете выдающийся поэт нашего факультета. И сразу же студентки стали заучивать вирши наизусть и переписывать в свои альбомы. Не успеешь оглянуться, как стишок окажется напечатанным в какой-нибудь газете или журнале, тогда к студенткам присоединятся и школьники… Тьфу!
В тот раз черемуха тоже цвела белым сугробом, а на самом толстом ее суку висела пионервожатая, темноволосая горожанка с кровоподтеками под глазами (значит, били), в окровавленной, продырявленной белой блузке (застрелили или закололи), с разодранной юбкой и с синяками на бедрах (значит, надругались).
Два «ястребка» отгоняли от черемухи старух — не базар, мол, — но те, перейдя на другую сторону дороги или отступив еще на шажок, все равно шипели:
— Вот так-то оно, красавица!
— Кхе, кхе…
— Теперь-то уж оставит детей в покое!
— Где это видано — натравливать на родителей!
— Почитай отца и мать свою…
— У большевиков другие заповеди.
— Как жила, так и померла. А лесовикам что, разве не хочется? Тоже мужики ведь… Домой хода нет, вот и поигрались с приблудной. Ну, разве это женщина, разве латышка…
Вряд ли оба «ястребка» — молоденькие, примерно в моих годах, — не слышали бабьих пересудов; один из них уже залился краской до ушей. Они никого не трогали, только повторяли, словно поцарапанная пластинка: