Свою мысль, веселую, как волна горной речки, Дароткан доверчиво поведал листу бумаги.
Он изобразил лес, легкое оленье небо и красный флаг, установленный на синей горе.
Рисунок походил на песню, где вместо слов шумят реки и деревья прислушиваются к хлопанью глухариных крыльев, а над еще не растаявшими снегами уже гремит первая гроза.
Красный флаг был кусочком зари, частью леса и лесной души Дароткана, вдруг почувствовавшей необычайную новизну наступивших перемен.
Да, события развивались. Дедушка, вернувшись из города, торжественно сообщил бабушке, что крестьянский начальник Сычугов снял с себя фуражку с кокардой, а вместо нее надел старый картуз.
Рисунок Дароткана я повесил в столовой на солнечной стороне: напротив окна. Бабушка сказала мне, что вряд ли этот рисунок с красным флагом понравится Степану Харламычу, если, встав на цыпочки, он вдруг заглянет к нам в окно.
Но Степана Харламыча не было в деревне. От Февральской революции он спрятался в старой охотничьей избушке, в «зимовье», стоявшем где-то под хребтом, где, растопырив хвост и повиснув в воздушной синеве, живут белки-летяги, а на тропе, поджав толстые короткие ноги, стоит медведь и прислушивается к грохоту горного обвала.
Староста надеялся, что революция скоро кончится и он вернется к себе в теплую избу, пахнущую только что испеченным хлебом, где на стене висит портрет бога, похожего на нищего Акину.
Но революция не кончилась, и Степану Харламычу надоело сидеть в тайге, не снимая черного накомарника.
— Он вернулся домой в воскресный день, когда звонил колокол и в домах стояла медлительная тищина, словно возвратившаяся из прошлого.
Хотя здесь почти не было ни комаров, ни мошкары, староста почему-то накомарника не снял, а ходил пряча лицо за черной сеткой.
Через накомарник мир выглядел иначе и казался неясным, как в вечерние сумерки, когда, мыча, возвращаются с пастбища коровы и солнце прячется за оленьей спиной нашей горы. Старосте Степану Харламычу, по-видимому, хотелось жить в сумерках, где виделось все смутным и поэтому было легче ждать, когда наконец-то кончится революция.
В начале лета за мной приехала тетя, самая старшая сестра моей матери, чтобы забрать меня и увезти к себе в Томск.
Староста, не снимая накомарника, пришел к ней узнать — скоро ли кончится революция и вернется старое, спокойное и благополучное время?
Тетя посоветовала старосте снять накомарник, потому что старое, спокойное и благополучное для него время уже никогда не вернется.
— А откуда это тебе известно? — спросил Степан Харламыч, рассматривая свою собеседницу сквозь сумрак, который надел на свое лицо.
— Известно, — ответила она. — Об этом еще писал Карл Маркс.
— Карл? — переспросил староста. — Маркс? И, помолчав, грустно заметил:
— Писал, значит? И значит, все будет, как он рисал?
— Да. Все будет точно, как он писал.
Староста тяжело вздохнул, перекрестился и снял Верную сетку со своего лица, давно не видевшего яркого солнца. И тут он увидел на стене рисунок Даро-ткана,
Красный флаг висел над синей горой и полыхал на ветру. Казалось, кусок лесной зари и пламя костра, отраженного в реке, кто-то прибил к древку вместе с волной, словно Дароткан смастерил это чудо не притрагиваясь кисточкой к акварельным краскам, а выткал из своих чувств.
Староста встал на цыпочки и вышел тихо-тихо, будто боясь кого-то разбудить. Он остановился на крыльце, &аслонив ладонью глаза, чтобы их не слепило солнце.
Гора была наполовину синей, наполовину желтой, как на рисунке Дароткана, и староста выругал гору, словно она одна была во всем виновата. Гора, да еще Карл Маркс.
Я еще не знал, что скоро расстанусь с горой, с дедушкой и бабушкой, с Алешкой и Даротканом и, живя в большом городе Томске, буду вспоминать этот необыкновенный край.
Тетя была сгусток энергии, одетый в старенькое пальто. Куда бы она ни ступила — на пол в столовой, на узкое бревно, перекинутое через ручей, на зеленый луг или на пыльную дорогу, — вокруг нее сразу возникало силовое поле, как на картинах Ван Гога, с которыми я встречусь через много лет.
В царское время она жила в Енисейске, устраивала побеги политических ссыльных, много раз сидела в тюрьме, не боялась ни бога, ни жандармов и считала, что на свете нет ничего важнее революции, от которой прятал свое детское лицо румяный и кудрявый старик Степан Харламыч.