Осень кончилась. Только здесь, в городе, вроде и кончаться-то было нечему. С обломанных веток тутовника упали последние листья, орех за базаром оголился, и его редкие ветви торчали в разные стороны, за детдомовской стеной белели стволы тополей, похожие на скелеты…
Однажды на уроке арифметики, по привычке взглянув на сухие тополя, я замер — на айване маячила высокая фигура Якуба. Он подошел, прижался лбом к стеклу, заглянул в класс и, увидев меня, довольный, повернул к двери. Не дожидаясь, пока он постучит, я спросил у учителя разрешения и выскочил в коридор.
Мы молча спустились во двор; у ворот я остановился. Якуб сунул руку в карман, достал пачку денег и, ничего мне не объясняя, спросил:
— Сорок кило картошки по три рубля — это сколько будет?
— Сто двадцать рублей.
— Так. Двенадцать кило лука по четыре рубля?
— Сорок восемь рублей.
— Хорошо. Прибавь к ста двадцати сорок восемь.
— Сто шестьдесят восемь, — не раздумывая, ответил я, видя, что Якубу нравится быстрота, с которой я считаю.
— Так. Теперь добавь еще сто пятьдесят рублей — это за огурцы и помидоры.
— Триста восемнадцать рублей.
— Здорово считаешь! Сколько, говоришь, вышло?
— Триста восемнадцать.
— Еще что осталось?
— Не знаю.
— Так вот знай. Абрикосы ваши я продал — на стены деньги пошли. Все стены обмазал. Орехов мешок собрал — все целы, ни одного орешка не тронул. Продам, желоба поправлю, и крышу надо чинить. Груш в этом году не было. Еще что-нибудь осталось?
— Ничего, — сказал я, удивленно глядя на деньги, которые он дал мне. — Ничего не осталось.
— Убери деньги! В карман положи! — И добавил, когда я убрал деньги в карман. — Никому ни копейки не давай. Слышишь? Пиджак себе справь и штаны.
— Хорошо.
Якуб молча оглядел меня: пиджак, брюки, галоши. Потом повернулся и зашагал к базару. Но вдруг вернулся, достал из кармана горсть орехов и сушеных ягод и высыпал их мне в карман.
— Учишься, значит? — сказал он.
— Учусь.
— Ну давай учись.
Я довольный побежал в класс: в одном кармане у меня шуршали деньги, другой был набит орехами и тутовыми ягодами. Случилось это незадолго до каникул. Айшу я теперь не видел — Хазер уехал с братом в Баку.
Начались холода. Как-то утром Сурат появилась во дворе в красивом зеленом пальто. Губат втащил свою кровать в комнату. Потом выпал снег, и вместе с ним на двор легла тяжелая мягкая тишина.
Площадь перед базаром постепенно пустела. Исчезла будка дяди Селима. Сафтара тоже не было больше видно. Мясник Али перебрался внутрь базара, под крышу; чурбан, на котором он рубил мясо, тоже переехал туда. Катык и папиросы продавались теперь только в чайханах, а площадь перед базаром перешла во владение ребят, целыми днями возившихся на льду.
Радио на высоком доме совсем засыпало снегом, но оно всю зиму говорило само с собой хрипловатым озябшим голосом. На стене, с четырех сторон загораживающей детский дом, лежали сугробы, я всю зиму не видел Айшу, словно и она тоже упрятана была под толстым слоем снега.
Хазер ни разу не вспомнил про Айшу. Нарядный, в теплых шерстяных варежках, в красном шарфе и блестящих черных сапогах, он целыми днями катался на льду перед базаром, а я глядел на него и думал, что забыть Айшу ему так же просто, как получать пятерки или бегать по льду…
Я не забыл Айшу, не забыл ее глаза, так похожие на глаза верного пса, который вместе со своими жалкими друзьями проводил теперь ночи за кочегаркой или у теплой стены пекарни. Как только запахло весной и снег на стене, окружавшей детдом, начал темнеть, я сам напомнил Хазеру про Айшу. Мы опять пошли в магазин, опять купили на мои деньги орехов и пряников, и опять я поджидал Хазера у белой стены, а потом день и ночь терзался мыслью, что сам напомнил ему об Айше.
В ту весну во дворе у нас было тихо, как зимой. Губат снова за что-то обиделся на Мерджан, но теперь он уже не только с ней, но и ни с кем из нас не хотел разговаривать. Домой он возвращался поздно и сразу шел к себе; кровать он так и не вытащил на айван; утром Губат поднимался, когда все уже были на работе, и, наскоро поев, уходил к военкомовскому коню. Мерджан тоже ходила мрачная, не похожая на себя. Уже несколько дней, вернувшись с работы, она ложилась на кровать и вставала только утром, когда пора было открывать лавку. Я чувствовал, что Мерджан и тетя скрывают что-то от меня, потому что они не разговаривали, даже ложась спать. Только один раз удалось мне услышать обрывок разговора; тетя рассказывала Мерджан об учителе Сейяде, о том, что он провожал ее до самого сквера, где стоит памятник Ленину; сначала он хвалил мои способности, а потом сказал, что хотел бы стать отцом Садыка, если, конечно, она согласна.