Вечером я лежал на жесткой койке и думал о скором отъезде домой, о том, как пойду в конце пути сквозь утренний лес. И наплыла на меня синяя тайга. Она колыхалась подо мной, густая и нескончаемая, уходя за далекий горизонт. Будто я снова влез на сторожевую вышку…
Вышка стояла на лесной макушке пологой возвышенности. Это был обветшалый топографический знак. Верхнюю площадку его немножко расширили, оградили и закрыли дощатым грибком. Почти целый месяц мы с Петькой, пока болел его отец, дежурили здесь. Взрослых, особенно мужчин, не хватало, и мы с дружком стерегли лес от пожаров.
Вокруг нас, куда ни глянь, в жарком мареве колыхалась тайга. Шла война. Бои гремели далеко-далеко. Но когда над далекими вершинами грудились тучи и обожженное молниями небо содрогалось от сердитых раскатов грома, нам с Петькой казалось, что это голос войны.
Думалось, что там враг и вот-вот земля загудит я застонет от взрывов совсем близко. Наши сердчишки гулко выстукивали: «Тревога! Тревога! Тревога!» Мы с опаской и надеждой поглядывали на теговый шкафчик, где прятался старенький батарейный телефон-молчун. А вдруг он призывно затрещит и суровый командирский голос скажет нам: «Держитесь, ребята! Вы будете корректировать артиллерийский огонь».
Долгая война приучила нас даже в играх постоянно думать о ней, хотя наши лесные дежурства были и без того очень серьезными. Час за часом мы должны были смотреть на безмолвные сверху леса и, если появится где дым, немедля звонить в лесничество.
Бывало, от напряжения, от жары и резкого солнца вдруг заломит глаза, вышка начинает кружиться, раскачиваться. Тогда один из нас, зажмурившись, ложился на площадку или сползал вниз, чтобы отлежаться в траве. Даже короткими ночами мы пялили глаза в зыбкую темноту и поочередно тут же, на вышке, спали сторожким сном, завернувшись в старенькую шубейку.
Наше дело — наша дозорная вышка, наш наблюдательный пост — занимало у нас все время. На дежурства и с них мы ходили пешком — с десяток километров лесными прохладными тропами.
С вышки тайга казалась одинаковой. Особенно к концу дня она была утомительно однообразной. Дрожащие в прокаленном воздухе дали скрадывали разницу деревьев в цвете, высоте, и леса расстилались ровным темно-синим покровом. Зато когда мы спускались на землю, глаза видели все с удвоенной зоркостью. Каждое дерево было неповторимым, непохожим на другое, и за каждым поворотом тропы перед нами открывались все новые и новые, словно невиданные ранее, дали.
К концу месяца мы знали на своем пути любую колоду, любой завал, любое приметное дерево. Мы уже охраняли не просто безликий лес, а свой, до мелочей знакомые нам родные места.
Мы даже попытались и по-другому позаботиться о них. Правда, получилось это по-детски наивно и неумело.
Возвращаясь домой, мы однажды свернули с тропы и побрели по дну неглубокой речушки. Нам, заядлым рыболовам, она не понравилась. В ней не водилась рыба. На обратном пути мы принесли ведерко выловленных бредешком пескарей, окуньков, чебаков и пустили их в речку. Но сколько мы потом ни бродили по ней, нигде не встретили наших новоселов. То ли вода не подошла для них и они погибли, то ли скатились по течению до большой реки.
Вскоре отец у моего дружка поправился. А мы с Петькой долго еще в самый разгар ребячьей игры вдруг останавливались и озабоченно смотрели друг на друга, как будто по-прежнему надо было бежать на вышку. Спохватившись, мы продолжали играть, но почему-то нам это было уже совсем неинтересно.
Она заплакала. Ей казалось, что я обидел, ее. И она стала непримиримой: не захотела даже выслушать меня. Мне пришлось уйти.
Я бесцельно шел по улице. Дул ветер, резкий, колючий. Пролетали снежинки. Они падали на дымящийся асфальт, таяли, свертывались в прозрачные капли: совсем как слезинки на ее щеках.
Позади меня тарахтел дорожный каток, безжалостно подминая темную массу и редкие снежинки на ней. А впереди, на пустынной мостовой, под самым углом дома, срубленного из бревен в смолистых прожилках, лежал щенок. Он блаженно припал к теплому, парному асфальту, положив кудлатую морду на передние лапы…