А сынок, чадо ненаглядное, все вдаль глядит. И что увидел? Порфинья сердито окликнула сына и велела нести ощипанного петуха в дом да приглядывать, чтобы не сожрал его пес, как недавно слизал вершки о молока. Поешь потом такого молока — и грех тебе. Сказано ведь: «Ежели пёс лакая — сосуд осквернише, надобно, прежде чем ясти, сотворить молитву». Порфинья передала Илье петуха и, недовольно поджимая губы, смотрела, как он нехотя оторвал свои глаза от снежной лазоревой дали.
Но сын послушно ушёл в дом, и на душе у нее стало легче. И снова хлопочет Порфинья. За хлопотами оно всегда легче. А когда поставила она на стол горячее варево в горшке, не пустое — с мясным духом, да споро застучали о горшок ложки, она уже позабыла о снежной дороге, подманивавшей ее сына, не жалела больше о куре, что цопал в ощип, так ни разу в жизни и не успев прокукарекать. Да в самом деле, долог ли куриный век.
Впрочем, что о нём жалеть, о куре. Сегодня день святых угодников Козьмы и Демиана. Скоро по первому снегу придет княжий посланец на полюдье, и надобно нести ему от дыма, что утром весело встает над домом, от рала, что по весне ползет по полю, поднимая землю, не то что кур с петухами — зерна и меду, шкур соболиных, и беличьих, и куньих, и много чего другого. Когда же и отведать смерду сладкого куриного мяса, как не в этот день, который прозвали Козьмодемян — куриная смерть. И когда дохлебало семейство до самого донышка варево, Порфинья вытащила из горшка петуха, по-лягушачьи раскорячившего тощие ноги, вывернула их с мякотью — одну мужу, другую сыну. Больше ног у петуха не было. И Порфинья отодрала крылья. Если бы были у нее дочери, то дала бы она по крылу каждой дочке. Но дочек ей бог не послал. И она, оглядев худые петушиные ляжки, положила рядом с ними и крылья. А еще подала она мужу своему Ивану голову с гребнем и бородкой. Ведь он в семье голова. Себе оставила она петушиную шею. Потому что сказано: муж — голова, а жена — шея. Но ведь и голова, как известно, вертится туда, куда поворачивается шея. Она старательно и долго обгладывала до ниточки куриное мясо и грызла петушиные позвонки своими крепкими, мелкими зубами.
Уже вытянуло едкий дым и осталось только тепло да стоялый капустный дух. И было так спокойно сидеть за столом. Порфинья совсем забыла свою сегодняшнюю тревогу. Это чужих сыновей распинали на крестах. Их белые руки приколачивали гвоздями. Их ноги прибивали к доскам. Это чужим сыновьям выжигали непонятно зачем и почему каленым железом очи. А ее сынок, единственный и ненаглядный, сидел тут возле нее в теплой избе и, похрустывая, грыз петушиные кости. И она потихоньку отковыряла от петушиного остова кусочек помягче и потихоньку подсунула его сыну, оставив себе только коротенький с ноготь петушиный хвост — архиерейский носок. Пусть ест чадушка досыта хоть сегодня. Пусть крепнут его руки, пусть легко носят его ноги. Да разве есть у них в Карачарове другой такой молодец, чтобы так вились-завивались его русые кудри, чтобы так глядел он ясным соколом, чтобы была у него такая силушка удалая. Недаром пялят на него глаза девицы. Не зря опускают они очи, когда встречается им на пути она, Порфикья. Все до одной — и ртастая-челюстастая, и другая горластая, и третья румяная да круглая, как блин. Она сама высмотрит и выберет невесту. Иван спорить не станет. Илюшенька супротив слова не скажет. Уж такой у нее сынок, тихий да послушный. Так думала Порфинья, сидя за обедом.
Засиделась за столом, разомлела от тепла и сытости, размечталась. Но так и не сказала она своему мужу, кого присмотрела ему в снохи, так и не сказала своему сыну, кого выбрала ему в жены. Доел сынок милый петуха, перекрестился на передний угол, обтер рукой-лапищей алые губы, встал с лавки, поклонился отцу батюшке Ивану Тимофееву в пояс, поклонился матушке своей Порфинье в ножки и говорит: так, мол, и так — поеду в стольный Киев-град. Обомлела Порфинья, дрожит мелкой дрожью, как та рябая наседка под ножом. Архиерейский носок сглотнуть не успела — поперек горла стал. Вот оно, то самое. Значит, правду вещало сердце материнское, чуяло беду. Порадовал сыночек милый-тихий да послушливый.