Рассвет занимается не торопясь. Он застает город уже на ногах: улица в черных полосках очередей; недымящиеся трубы, заваленные снегом; люди не моясь, не бреясь, — спешат напиться кипятку, кто — с огрызком постного сахара, кто — с селедочной головкой, кто — просто ни с чем, пустой кипяток; писатель, засидевшийся с вечера у товарища, доказывает правоту своих взглядов и греет руки у своего рта; санитарные повозки в сугробах; папиросники, уже горланящие на перекрестках; молчаливо замерзающие нищие; беспаспортные бродяги в солдатском рванье, продающие кусочки рафинада и ломтики покрытого плесенью хлеба; бредут по снегу к своим учрежденьям советские служащие, люди в валенках, в самодельных котах и варежках, в шапках с наушниками, укутанные, повязанные и перетянутые тряпками, платками и веревками, с местами, с котомками, с салазками; автомобиль, промчавшийся из «Астории» в Смольный; процессия, с пением «Интернационала» уже плетущаяся к могилам жертв революции; снег, истоптанный пешеходами; невеселая сумятица голодного утра, теплушки на запасных путях, мешочники, забивающие собой составы утренних поездов, беспризорные, лезущие на крыши вагонов. Туго, с усилием светающее утро распространяется на снежные пустыри, равнины, курганы, на затерянные в заносах железнодорожные пути, на чернеющие деревни… Кухарка Настасья уже бранится в волисполкоме. Вся обмотанная тряпьем, она ходит по разным людишкам, добираясь до смысла событий, ей трудно снова войти в деревенскую жизнь.
— Поди сто лет — все Струги Белая да Белая, — волнуется Настасья, — а ныне, накося — Струги Красная! Почему?..
— Нынче, гражданка, революция. Рабоче-крестьянский цвет — красный.
— А, например, почему?
— Такое вышло постановление: всю белую сволочь перекрашивать.
— А почему?
— Потому что сволочь!
Кухарка Настасья отправляется к учительнице, потом к отцу дьякону, потом в комитет бедноты — ругать революцию, допытываться истины в желании что-то понять и других научить, как и что. Утренний визжит снег под ее ногами. Вздымаются вороны стаей, кружатся у красного флага над сельсоветом, садятся на белую колокольню. Приезжают мешочники с городским барахлом, шныряют по избам за маслом, картошкой, салом, баранинкой. В белом сверкании утопают деревни, утро распускается полным цветением, синим, серебряным блеском. Протянется над снегами короткий зимний день в голубых провалах, и сразу за полдень набегут новые сумерки.
В Смольном гудит очередное заседание совета, в табачном, в махорочном дыму, в красной нагроможденности знамен; с вялым обмякшим лицом занимает председательское место Зиновьев. Сменяются на трибуне делегаты с фронтов и заводов, выступают с приветствиями; говорливые работницы символически жмут ватную руку Зиновьева, братаются с ним троекратным целованием, после чего Зиновьев незаметно вытирает рот носовым платком. Делегаты речного судоходства подносят президенту багор с пожеланием, чтобы «этим багром петроградский совет подтянул мировую революцию к социализму»; деревообделочники подносят крученую ножку от стола, чтобы «этой палицей петроградский совет прихлопнул лорда Керзона»; уборщицы «Отдела охраны материнства и младенчества» передают резиновую соску с наказом, чтобы «через эту соску беспартийные массы впитали в себя заветы Ленина»…
Рабкор из комсомольцев, товарищ Цап, с лицом Христа, отправил в «Красную Газету» обстоятельную корреспонденцию о том, что комсомолец Кабанов, его сосед по общежитию, ходит к девочкам. Товарищ Кабанов, активный безбожник, сообщал в ПК «к сведению», что товарищ Цап сделал обрезание своему первенцу.
6
Снег. Тишина. Какая невыносимая тишина! Вы только прислушайтесь. Подойдите к окну, попробуйте открыть форточку, если она еще не окончательно примерзла. Не бойтесь — холоднее не станет, зимний воздух чист и, говорят, полезен. Смотрите, слушайте: ничего. Тишина. Черный квадрат неба. Да и неба ли? Черный квадрат безмолвия. Тишина, которая не поет, не звучит, не говорит, как утверждают писатели. Полная, беззвучная, совершенная тишина, это — самое страшное на свете. К звучащей тишине можно прислушиваться, можно вдумываться в нее, можно привыкнуть к ней и даже полюбить. Но эту страшную, пустую — нельзя ни понять, ни охватить, ни постигнуть. Так дольше нельзя! Поймите же! Раньше, еще совсем недавно, были мыши. С каким писком они взбегали на кровать! Теперь нет и мышей. Какое счастье иметь мышей! Ведь должен же хоть кто-нибудь будить бесчеловечную тишину — иначе разорвется сердце. Полное отсутствие звуков так же непереносимо, как разреженный воздух: сердце непременно разорвется… Кто-нибудь, ради Бога, умоляю: нарушьте, разбейте эту тишину! Я сам бессилен: тишина так действует на человека, по он затихает, съеживается, боится шевельнуться. Или уж тогда — сумасшествие: топать ногами, бить стекла, выть. Но никто не хочет сходить с ума, хотят только спастись, укрыться от этой тишины, что-то нужно сделать, придумать, как-то помочь, раз уже нет мышей, раз никто не бредит во сне! Зарыться в одеяло, уткнуться в подушку? — Задыхаясь в подушках, можно услышать звон в ушах… Господи, как страшно, как стынут ноги! Почему не скрипит снег? Почему не трещит мороз? Хоть бы где-нибудь что-нибудь треснуло! Хоть бы кого-нибудь расстреляли поблизости! Ведь нельзя же так мучить человека, поймите же! Какая нестерпимая тишина! Не бить же стекла…