Харбинец продолжал еще что-то говорить, а я уже был в зале Центрального дома литераторов в Москве…
…Весна сорок девятого… Партийное собрание. На повестке — персональное дело Исбаха.
На трибуне — мертвенно-белый Александр Абрамович. Судороги как бы разрезают его лицо… Он настойчиво отрицает все обвинения во всех смертных грехах.
Я сижу в центре зала. Теряюсь… Как же так? Издавна знал Исбаха как талантливого очеркиста «Правды», критика, педагога! Значит, и я был обманут, и во мне притупилась политическая зоркость!
А теперь, следом за ним, двигаюсь по этапу!.. Теперь и меня там единогласно исключают, верят, что я враг?!. Что же происходит? Общий сомнамбулизм — общее расстройство сознания, общие автоматические действия? Конечно же, нет! Но чья же здесь действует злокозненная сила? Кто внушает нам этот страх, эту подозрительность, это неверие в человека?..
…Из Новосибирской тюрьмы нас — тридцать этапников — вывели в сумерки осеннего дня, втиснули в кузов, открытой полуторатонки и повезли через город, на вокзал. В кузове со своими сидорами мы стояли окостенелые, приплюснутые один к одному: ни пошевельнуться, ни глубоко вздохнуть… Инженер Лебедев обеими руками держал над головой трубку ватмана, держал, как последнюю надежду, как птицу, которая если выпорхнет из его рук, то унесет с собою и его жизнь… По краям машины сидели солдаты с автоматами.
Навстречу ползли автобусы, троллейбусы, бежали «Победы», грузовики. Новосел вез на тележке вещи. Промчался фургон, дыхнув ароматом печеного хлеба. Все это куда-то бежало, двигалось мимо нас, мимо, мимо!.. Сумерки сгущались и, словно в тумане, виделись дома, деревья, пешеходы… Вдруг наша полуторатонка остановилась. Забарахлил мотор. Из кабины выскочил шофер, поднял капот, стал ковыряться в машине. В глаза мне бросился палисадник, весь усыпанный яркими, как пламя, красными листьями. Они укрывали землю, повисали на тонких балясинах, кровавыми пятнами лежали на скамейке возле ворот. Перед домом торчали раздетые осенью деревья. С изумленной радостью смотрел я на опавшую листву, представил себя на аллее Сокольнического парка в Москве и на какое-то мгновение ощутил под ногами шуршание сухих листьев…
Станция Новосибирск. Снова тюремная теплушка, снова этапный путь…
Я лежал на верхних нарах и смотрел в оконце. Домики, мосты, речки, высокие таежные ели уплывали назад и назад, словно чья-то незримая рука вырывала их и уносила из моей жизни. А телеграфные провода, что непрерывно тянулись перед глазами, походили на стальные прутья в бесконечно длинном тюремном окне.
Еще сутки, еще другие… Наконец со скрипом откатилась дверь «телячьего» вагона и — команда:
— Вылазь! Приехали…
Восточная Сибирь. Земля иркутская. Он самый, Тайшет… лагерь для так называемого «спецконтингента».
Разместили этап на пересыльном пункте — своеобразном вокзале, откуда заключенных направляют по таежным колоннам. Тут не посидишь, не почаевничаешь.
Каждое утро мы носили и складывали в штабеля доски — тяжелые, заснеженные, словно поросшие серебристым мохом. С непривычки, да еще после года тюрьмы, ныли руки и плечи, появлялась дрожь в ногах. Все время надо двигаться. Остановишься — ругань, угрозы. На мне легкое пальто и круглая котиковая шапка. При сорокаградусном морозе — все равно, что раздетый. Видавшие виды лагерники утверждали, что на пересылке — еще благодать. Вот пошлют на лесоповал, поморозят, как тараканов, тогда узнаешь, почем кусок арестантского хлебушка.
Над горизонтом висел багровый, в морозном тумане, шар солнца. Воздух сине-сизый. Из труб поднимались высокие столбы белого дыма. Снег хрустел, будто ногами давили стекло.
Подошел низкорослый рябой надзиратель по прозвищу Крючок, в дубленом полушубке, добротных валенках и все-таки съежившийся от холода. Поманил пальцем в сторону. Спросил недоверчиво:
— Правда, ты — сочинитель?.. На полную катушку определился?
— Нет. Десять лет.
— Счастливчик… Трибуналом судили?
— Нет.
— Наклепал на себя?
— Нет.
— На нет суда нет, есть особое совещание… Пальтишко-то жиденькое… Давно тебя взяли?
— Сегодня ровно год.