Когда младенцу исполнилось три года, с невиданной пышностью справили обряд Надевания хакама.[10] Ради такого случая — об этом позаботился сам Государь — было извлечено все самое ценное, что хранилось в дворцовых сокровищницах и кладовых. До сих пор лишь Первый принц удостаивался подобной чести. По этому поводу тоже злословили немало, но мальчик рос, и недоброжелателей у него становилось все меньше. Трудно было устоять перед удивительной прелестью этого ребенка. Люди, проникшие в душу вещей, увидав его, замирали пораженные: «Такая красота — в нашем мире?..»
Летом того же года миясудокоро из павильона Павлоний,[11] занедужив, собралась было покинуть Дворец, но Государь все не решался ее отпустить.
— Подождите еще немного, быть может… — просил он, привыкший к тому, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.
Однако состояние больной все ухудшалось, прошло дней пять или шесть, и она совсем ослабела. Мать молила Государя отпустить ее. Увы, и теперь, страшась подвергнуться оскорблениям, миясудокоро вынуждена была уехать тайком, оставив во Дворце маленького сына. Всему есть предел, и Государь более не удерживал ее, но как же тяжело ему было при мысли, что даже проводить ее ему не дозволено.[12] Лицо миясудокоро, всегда пленявшее яркой красотой, осунулось, глубокое уныние проглядывало в его чертах. Не в силах вымолвить ни слова, несчастная лишь вздыхала, и, видя, как быстро она угасает, Государь забыл о прошедшем и о грядущем, лишь горько плакал он и шептал ей разные клятвы, но она уже и ответить не могла: глаза глядели устало, бессильно поникло тело, казалось — душа вот-вот покинет его. Право, было от чего прийти в отчаяние. Хоть Государь и отдал уже распоряжение о паланкине, но, войдя в ее покои, снова не мог расстаться с ней…
— Мы ведь поклялись друг другу вместе вступить и на этот последний путь. Вы не можете уйти без меня, — говорит он, и с безысходной печалью во взоре глядит она на него.
— В сердце тоска.
Подошел к своему пределу
Жизненный путь.
А ведь мне так хотелось и дальше
По нему с тобою идти…
О, когда б ведала я, что так случится… — молвит миясудокоро, еле дыша, и, видно, хочет что-то еще сказать, но силы окончательно изменяют ей, и Государь: «Коли так, будь что будет, не отпущу ее» — решает, но тут приходит гонец.
— К молитвам, которые намечены на сегодня и ради которых приглашены почтенные монахи, должно приступить не позднее нынешнего вечера, — торопит он больную, и Государь, как ни тяжело ему, вынужден смириться.
С омраченной душою остался он в своих покоях и до самого рассвета не мог сомкнуть глаз.
Еще не пришло время вернуться гонцу, в ее дом посланному, а Государь уже места себе не находил от беспокойства, бесконечные жалобы свои изливая на окружающих.
Между тем гонец, подойдя к дому, услышал громкие стенания.
— Не перевалило и за полночь, как ее не стало, — сообщили ему, и, удрученный, поспешил он обратно.
Какое же смятение овладело душой Государя, когда дошла до него эта горестная весть! Словно лишившись рассудка, затворился он в своих покоях. Сына же, несмотря ни на что, видеть хотел, но, поскольку никогда прежде в подобных случаях дитя во Дворце не оставляли, пришлось отослать его в дом матери. А тот, ничего не понимая, лишь дивился, глядя на горько плачущих приближенных, на слезы, нескончаемым потоком струившиеся по щекам Государя. Расставаться с любимым сыном всегда тяжело, а если только что скончалась его мать…
Однако всему есть предел — пришла пора приступать к установленным обрядам, и мать ушедшей возопила в бессильной тоске:
— О, когда б и я могла вознестись с этим дымом!..[13]
Вослед за дамами, провожавшими бренные останки, села она в карету и скоро достигла Отаги,[14] где уже началась пышная церемония. Достанет ли слов, чтобы выразить всю глубину материнского горя! Сначала речи ее были вполне разумны.
— Я понимаю, теперь бессмысленно думать о дочери как о живой, — говорила она, вглядываясь в лежащую перед ней пустую оболочку. — Может быть, увидев, как превратится ее тело в пепел, я смогу наконец поверить, что мое дорогое дитя покинуло этот мир…