И – как мне было дальше жить? Месть – это блюдо, которое подают холодным. Так, кажется, говорят сицилийцы. Я не сицилийка. Что со мною было? Сальери пушкинский сказал: «Как будто тяжкий совершил я долг…» Настолько тяжкий, что жить сделалось незачем. Совсем. Как в анекдоте: «В больницу была доставлена пациентка с покалеченной ногой. Ногу удалось спасти. Пациентку – нет».
Словно кончилось все. А вокруг была война и ничего, кроме войны. Там я и осталась. И все никак не могу вернуться. Может быть, потому, что мне некуда возвращаться? И не к кому? В этом все дело?
Как мне жить? Или не жить? И что мне хотел сказать этот мальчик своей музыкой? «Не жаль Анеты, флейты жаль, хотя что флейта? – бывший клен и всё…»[7]
Так уж устроено: если это твоя жизнь, и только твоя, то она не только заслоняет собою все остальные жизни, но – весь мир. И когда пелена – цели, стремления или боли – спадает, ты оказываешься в чужом и чуждом тебе пространстве, которое ты не признаешь своим и даже не можешь узнать.
…Девяносто третий год. Октябрь. Московский Белый дом, черный от гари. Год несостоявшейся войны. «Я все равно паду на той, на той единственной гражданской…» Романтизация погибели? После девяносто третьего я стал не просто редкой птицей, а еще и вольной. Что сталось с Дашей, не знаю.
Девяносто третий год. Кажется, у Виктора Гюго был такой роман. Прошло… Сколько лет? И разве можно измерить жизнь временем? Ведь время – это всего лишь то, чем мы его заполняем. И сейчас отчетливо видно, каким пустым и бездарным оно было для меня, каким мучительным, полным призраков несвершенного и иллюзий несостоявшегося… Наверное, как у всех.
>…Порой бывают дни – проснешься поздно,
>И – словно опоздал уже на век.
>И сердце бьется трепетно и слезно,
>А за окном – лишь бурый мятый снег,
>Истоптанный подошвами прохожих.
>Они прошли – и прошлое прошло.
>Беспутство лет приворожило зло,
>Усталость бед припорошило ложью.
>А я бреду – с чужбины на чужбину,
>И нет нигде приюта и тепла,
>Лишь равнодушьем полудневным спины
>И холодом полуночным тела.
>Вокруг – хмельное море праздных вин,
>И никому никто уже не нужен,
>И горек сок заснеженных рябин,
>И мой полет над молчаливой стужей
>Так одинок, так искренен и тих,
Как жажда утра и неспетый стих
[8].
И я, наверное, как и все, полжизни провел взаперти – боясь своих желаний, эмоций, любви – именно потому, что порою переставал понимать окружающий мир и – узнавать его.
Прошлое… Оно никуда не исчезает и материализуется порой вот так, звонком в дверь, девушкой Аней, потерявшей приемного отца и… Если, конечно, это та Аня.
Все мои воспоминания, как часто бывает, пронеслись скорой и хаотичной раскадровкой; чашку кофе я выпил и сигарету выкурил в совершенном молчании. Когда я посмотрел на Аню, она сказала:
– У тебя было такое лицо, Олег… Словно что-то мучит и не дает покоя… Так всегда бывает, когда вспоминаешь прошлое?
– По-разному. У тебя по-другому?
– У меня совсем немного прошлого. Недавнее – спокойно, давнее… В давнем столько белых пятен…
– …и черных дыр. С детьми ты говоришь так же?
– Как?
– Штампами.
– Штампы? Это – заезженные выражения, да?
– Ага, – кивнул я, присматриваясь к девушке. Она не производила впечатления тупой или тугодумной. Глаза ясные, улыбка… Да ладно, была бы она «негрой преклонных годов», вряд ли я пригласил ее в квартиру и угощал кофе. Ведь большую часть времени мы не видим своего отражения, а любуясь молодыми и красивыми, и сами себя бессознательно представляем такими, какими были когда-то.
– Просто… я читала много, но бессистемно, – смутилась Аня. – Да и преподаю я на английском.
– Специальная школа?
– Обычная. Primary school.
– Новые русские?
– Откуда там русские…
– Подожди, Аня, ты где теперь живешь?
– В Аделаиде, штат Южная Австралия.
– Ого!
– Да. В девяносто пятом, мне тогда было девять, меня удочерили Мэри и Дэвид Дэниэлс. Так что я – Анета Дэниэлс.
– Гражданка Австралии?
– Да.
– Не понимаю.
– Что именно?
– Почему ты не обратишься в милицию? Там есть специальная служба, занимающаяся преступлениями против иностранцев. И их пропажами. Работают ребята профессионально и быстро.