Не успели детям рассказать, что мамок-папок их больше нету, до того, как пришлось им гвоздиками выкалывать барабанные перепонки. А теперь они не слышат. Ване написали, Соня вроде тоже прочла, кивнула. Алинка так и не поняла ничего. Да и те двое, конечно, ничего не поняли. Как такое вообще можно понять?
Егор думает о своей матери. Тела ее не было там, во дворе, сколько он ни ворошил других мертвых. И за воротами тоже ее не было. Пропала? Ушла? Спряталась? Найдется?
Когда они устраивают короткий голодный привал, Мишель ему пишет на воздухе:
«Б», «А», «Б», «К», «У», «О», «С», «Т», «А», «В», «И», «Л», «А».
Бабка, точно. Бабка. Оставил ее бабку там. Не проверил. Вот черт. Сердце ухает вниз. Но потом он говорит себе: бабка ведь парализованная, никуда не денется. Полежит-полежит и сама окочурится. Если там ее не порвали уже, пока суть да дело. Так Егор размышляет, а потом по выгоревшим глазам Мишель догадывается: она не об этом. И тогда корябает ей воздушными буквами:
«С», «С», «О», «Б», «О», «Й», «Н», «Е», «Л», «Ь», «З», «Я».
Мишель моргает.
«Ж», «А», «Л», «К», «О».
Он дергает подбородком. Жалко. Поднимает палец — рука дрожит от усталости.
«О», «Н», «И», «В», «С», «Е», «У», «М», «Е», «Р», «Л», «И».
Кивает ей: ты-то хоть понимаешь это? «В», «С», «Е». Никого там не осталось. Некуда возвращаться. Этого ничего больше нет нигде — нет Поста, нет твоего деда с бабкой, нет Сереги, нет Рината, нет одноглазого Льва Сергеевича, нет и не будет Полкана, и только мать Егорова испарилась.
Мишель отворачивается.
Алинка, упрямая дрянь, воспользовалась их разговором, тем, что в ее сторону не глядели, — и бежит со всех ног обратно к Посту.
2
Полкана он на потом откладывал. В самый конец очереди его поставил. Когда переходил из вагона в вагон, менял заклинившие от перегрева «калаши» один на другой, когда ловил в прыгающий прицел человеческие головы, когда в сотый, в двухсотый раз получал в плечо удар прикладом, когда наблюдал, как замирают тела, только что кочевряжившиеся, как кровь из них толчками выходит, а потом останавливается, когда оскальзывался в дымящейся жиже, падал, поднимался и дальше двигался, думал — с ним потом разберусь. Потом, в конце.
Сначала он думал о другом, правда. О том, что это все нужно сделать, это сделать необходимо, тут не ему решать, иначе просто никак нельзя. О том, что дальше по железной дороге — Ростов, за Ростовом — другие городишки, села и, наконец, сама Москва, и все это сгинет, пропадет, и ничего от них не останется, как ничего не осталось от Поста и его жителей, если Егор не сделает то, что должен. А должен он был вот: стрелять в людей, в одного за другим, без спешки, без суматохи, чтобы ни одного не пропустить.
Эти все люди уже были не люди, хотя некоторые и не бесились, не пучили глаза, не высовывали языки, а просто прятались от пуль за другими, за одержимыми. Но Егор их уже знал, знал, во что они обращаются, во что обратились и что сделают со всеми остальными, если он хоть одного тут сейчас из них пожалеет. Только вначале, в первом вагоне, стрелять он себя заставлял, объяснял себе, зачем он, Егор, людей убивает. Когда приноровился, перестал размышлять.
Дело оказалось тяжелым и однообразным, как яму в глине копать. Хорошо, что уши были у него проткнуты и голова болела дико: не было слышно их криков и от боли ненависть кипела. Он эту боль свинцом выплевывал, она летела сгустками, кусала их и утихомиривала. Сломанные автоматы он бросал прямо в вагонах, только рожки с них снимал.
А о Полкане все-таки иногда вспоминал. Боялся встречи.
Там были женщины, старичье было, но больше всего было молодых парней — может, потому, что они были самые живучие. Одежду многие с себя посрывали, Егор видел, как их от одежды крючит; но все же на некоторых обрывки остались. Была там и казачья форма. Он начал разглядывать казаков: искал Кригова, но не нашел или не узнал.
После десятого вагона, как раз на половине, ему стало лень добивать упавших. Если кто больше не шевелился, такого Егор контрольным уже не доканчивал. Безразличие такое настало от усталости, как у замерзающего заживо. Одиннадцатый вагон он прошел так себе, халтурно, но в самом конце кто-то лежачий схватил его за сапог с силищей, как у медвежьего капкана. Тогда Егор все-таки посидел, подышал и пошел по вагону обратно, каждому, даже самому безнадежному, приставляя ствол к голове и спуская курок.