Ни одной живой души тут не осталось. Вороны, устав летать, спускаются все ниже, каркают недовольно, норовят присесть обратно, чуть головы казакам на задевают, хотят продолжить клевать своих людей.
Дома вокруг поезда стоят пустые, где-то окна закрыты, где-то распахнуты настежь, хлопают ставнями. Никто не из них не выглядывает, никому до грозного казацкого воинства нет никакого дела. Имперский флаг полощется, раздувается на ветру. Солнце взбирается на небо, выцветает, из красного становится бледно-белым.
— Что тут случилось-то? — тупо спрашивает Жилин, перхая в кулак.
От едкого здешнего воздуха глаза у него красные, влажные — кажется, что он по мертвым готов расплакаться.
Лисицын дергает плечами. Шайтан пойми что. Но случилось совсем вот недавно. Дня, может, два назад?
— Пойдем посмотрим, — наконец решает он. — На поезд глянем.
Нехотя, оглядываясь на дома, идут.
Первое, что бросается, — окна у поезда замазаны краской, все слепые. Но тут и там они расколоты и разбиты, продырявлены пулями. И через дыры видны решетки. Окна зарешечены изнутри, как будто состав этот зверинец какой-нибудь перевозил или заключенных. Но если заключенных, то таких, которым лучше не знать, куда их везут, поэтому окна у вагонов закрашены.
— Как будто для смертников сделано, — догадывается Задорожный.
— А это тогда что? — говорит Лисицын.
На вагонах нарисованы кресты. Красные кресты на белом поле.
— Спа… Спа… Си. И… Ссс… Сооо-х. Рааа-ниии, — вслух старательно прочитывает конопатый подхорунжий и тоже подкашливает.
Задорожный снимает папаху, чешет лоб.
— Поезд-то здоровый какой… Не то что у нас, а? Тепловоз сдвоенный вон… Это откуда он ехал?
Двери у вагонов заперты тоже, так крепко заперты, как будто изнутри заварены. Что же там такое?
Жилин заскакивает на подножку к пробитому окну. Прижимает лицо к стеклянным осколкам, заглядывает в вагон.
— Еб твою мать, — выдыхает он. — Там тоже трупами все завалено, Юрий Евгеньевич… Жесть какая… Тьфу ты…
— Что это за бунт-то? — присвистывает Задорожный.
— Вон там дверь открыта вроде… — говорит Лисицын. — Ну-ка…
Идут впятером к этой открытой двери — Лисицын с сотниками, конопатый подхорунжий и еще какой-то жилинский; остальное войско топчется в воротах, озираясь по сторонам и крестясь.
— И… Прооо… Стииии… Наааа… М, — читает опять вслух конопатый.
— Слышь, подхорунжий! Ты б выучился читать-то! — зло обрывает его Лисицын. — Это чей ты такой долбоеб, а? Твой, Задорожный, или Жилина?
— Я и учусь, ваше благородие, — обиженно сопит конопатый.
— И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим! — раздраженно читает ему Лисицын. — Балда!
— Так школы-то позакрывали ведь, Юр, — пожимает плечами Задорожный. — Высочайшим указом. Кого родители если грамоте обучают… Сами.
— А ты тоже! — рявкает на него Лисицын. — Так… Жилин, подсади!
Жилин подставляет ему плечо, и Лисицын вскарабкивается на накрененный вагон. Шагает в перекошенный тамбур… Шибает дерьмом и мочой. Но видно в первую очередь — кровь.
Кровь. Высохшая, примерзшая кровь — все ею залито, перемазано, весь пол в ней, все стены. И мертвые, мертвые. Мужчины, женщины вперемешку. Такие же, как снаружи, — полуголые, полуодетые. Кожа в укусах, в расчесах. Кто ничком, кто присел, колени обнял и так умер. Лисицын набирается духу и проходит внутрь, осмотреть тела.
Все застрелены. По нескольку пуль в каждом: первая куда придется, последняя в голову. Это именно что казнь была. Это была бойня. Везли каких-то людей, пленных, в конвойном поезде, довезли до Ярославского поста и тут всех кончили. Нормальная, сука, ситуевина вырисовывается. Ад.
Лисицын без новой папиросы не может продолжать.
А откуда их везли? За Волгу или из-за Волги? Ведь местных-то тут столько не набралось бы, а? Если Сурганову верить.
Лисицын отворачивает, проверяя, стройного молодого парня в одних портках. Борода склеена бурым, скула разворочена — пуля выходила; глаза зажмурены. А ну-ка… На плече, это что?
Наколка. Крест. Одна перекладина — казацкая шашка, другая — свернутая нагайка. Снизу сизые буквы: «Г.П.» Бежит по загривку холод. Лисицын знает, что это значит: «Господь простит».