– Вот это лошадь! Вот это лошадь так лошадь!
А один старик негромко сказал жене:
– Это арабский скакун. Я плыл однажды на корабле с арабским скакуном.
С этого дня единорог избегала селений, даже по ночам, – если, конечно, отыскивала путь, позволявший их обойти. Но и при том несколько раз находились люди, что гнались за ней, – впрочем, всегда как за бродячей белой кобылой и никогда с весельем и почтительностью, кои приличествуют ловитве единорога. Они сжимали в руках веревки и сети, приманивали ее кусками сахара, называя кто Бесс, кто Нелли. Иногда она замедляла бег, позволяя их лошадям учуять ее, а после смотрела, как те отпрядывают, и кружат на месте, и уносят своих перепуганных седоков. Лошади всегда узнавали ее.
«Как это может быть? – удивлялась она. – Наверное, я могла бы понять, если бы люди забыли единорогов или переменились настолько, что возненавидели их и желают убить, увидев. Однако не узнавать их вовсе, смотреть на них и видеть кого-то еще – какими же тогда видят они друг друга? Какими видят деревья, дома, настоящих лошадей и собственных детей?»
А временами думала: «Если люди не узнают того, на что смотрят, так, может быть, единороги по-прежнему живут в мире, непризнаваемые и довольные этим?» Однако она понимала, без надежд и тщеславия, что люди изменились и мир изменился с ними лишь потому, что единороги ушли из него. И все-таки продолжала идти по жесткой дороге, хоть с каждым днем и жалела все сильней и сильней, что покинула свой лес.
И вот однажды под вечер прилетел, вихляясь на ветру, мотылек и легко опустился на острие ее рога. Был он весь бархатистый, темный и пыльный, с золотистыми пятнышками на крыльях, тонкий, как лепесток цветка. Пританцовывая, он отсалютовал ей завитыми усиками.
– Я – бродячий картежник[1]. Как поживаете?
Впервые за время ее странствия единорог рассмеялась.
– Что ты делаешь здесь в столь ветреный день, мотылек? – спросила она. – Ты же простудишься и умрешь много раньше положенного.
– Так смерть всегда хватает то, что людям позарез[2], – сообщил мотылек. – Дуй, ветер! Дуй, пока не лопнут щеки![3] Я грею руки в жаре бытия[4] с великим всесторонним облегченьем.
Сидя на кончике рога, он тускло светился, как клочок полумглы.
– Знаешь ли ты, кто я, мотылек? – с надеждой спросила единорог.
И он ответил:
– Еще как. Ты рыбный торговец[5]. Ты мое все, мой солнечный свет, ты стара, и седа, и сонлива[6], ты рябая, чахоточная Мэри Джейн. – Мотылек помолчал, колыша крыльями на ветру, и тоном светской беседы добавил: – Имя твое – колокол златой, что в сердце у меня подвешен[7]. Чтобы назвать его только раз, я бы тело мое разбил на куски.
– Так назови, – взмолилась единорог. – Если ты знаешь мое имя, назови его.
– Румпельштильцхен, – радостно сообщил мотылек. – Что, съела? Нет, не получишь ты медали. – И он заплясал, мерцая, и спел: – Не пойти ли тебе домой, Билл Бейли, не пойти ли, куда прежде ходить не мог[8]. Засучи рукава, Винсоки[9], трудно звездочку поймать, если скатится за гору[10]. Глина спит, а кровь бродяжит[11]. И во всем приходе меня будут звать «Убей-бес»![12]
Глаза его ало поблескивали в отсветах рога.
Единорог вздохнула и побрела дальше и позабавленная, и разочарованная. Так тебе и надо, думала она. Глупо ждать от мотылька, что он признает тебя. Они только и знают, что стихи, да песни, да то, что услышали от кого-то. Побуждения у них самые добрые, но разумения никакого. Да и откуда ему взяться? Слишком быстро они умирают.
Мотылек, важно прогуливаясь по рогу, спел:
– Раз, два, три, хитрюга[13], – и вдруг закружился, голося: – Я не буду, Отчаянье, падаль, кормиться тобой[14], ты вот взгляни на этот одинокий путь[15]. Ах, проклят тот, кто любит, – подозревая, любит так же сильно[16]. Ты, кто греков всех милее[17], приходи сюда скорее с гневным воинством фантазий, коему лишь я владыка[18], и каковое поступит в продажу всего на три дня по даровым летним ценам. Люблю тебя, люблю, о ужас, ужас, ужас, сгинь, ведьма, сгинь, рассыпься[19], плохое же ты выбрала место, чтобы хромать[20], ох, ива, зеленая ива[21].
Голос его звенел в голове единорога, словно осыпь серебряных монет.