Единорог негромко сказала:
– А вот эта настоящая. Гарпия Келайно.
Лицо Шмендрика побледнело до цвета овсяной каши.
– Старуха поймала ее ненароком, – зашептал он. – Спящей, как и тебя. Но то была злая удача, и обе они это знают. Умений Мамы Фортуны как раз хватает на то, чтобы удерживать чудище, однако простое присутствие его истончает чары старухи, протирает до дыр, и в скором времени ее могущества не достанет даже на то, чтобы поджарить яичницу. Не следовало ей совершать это, не следовало связываться с настоящей гарпией, с настоящим единорогом. Подлинность растопляет колдовство, так было всегда, но Мама Фортуна не может удержаться от попыток поставить на службу себе и ее. Однако на сей раз…
– Перед вами сестра радуги, хотите верьте, хотите нет, – проревел перепуганным зрителям Рух. – Имя ее означает «Мрачная», это ее крылья темнят перед грозой небо. Она и две ее славных сестрицы едва не уморили голодом царя Финея, крадя и загрязняя зловонием его еду, пока он еще и рта раскрыть не успевал. Но сыновья Северного Ветра поквитались с ними за это, не правда ли, моя душечка?
Гарпия не издала ни звука, а Рух ухмыльнулся, приобретя и сам сходство с клеткой.
– Дралась она яростнее, чем все прочие вместе взятые, – продолжал он. – Одолеть ее было труднее, чем ад связать одним волоском, однако могущества Мамы Фортуны хватило и на это. Творения ночи при свете дня. Конфетку хочешь, Полли?
Кто-то в толпе засмеялся. Когти гарпии стиснули ее насест так, что дерево закричало от боли.
– Ты должна получить свободу до того, как она вырвется на волю, – сказал чародей. – Нельзя, чтобы она застала тебя в клетке.
– Я не могу прикасаться к железу, – ответила единорог. – Мой рог открывает любые замки, но до этого мне не дотянуться.
Она дрожала от ужаса перед гарпией, однако голос ее оставался совершенно спокойным.
Шмендрик Волхв вытянулся вверх на несколько дюймов, чего единорог до сей минуты возможным ну никак не считала.
– Не страшись, – величественно начал он. – Ибо при всем моем таинственном обличьи сердце у меня предоброе.
Однако приближение Руха и его свиты заставило чародея прерваться и притихнуть почище чумазой ватаги, что хихикала, глядя на мантикору. И он ускользнул, тихо сказав напоследок:
– Не бойся, Шмендрик с тобой. И не предпринимай ничего, пока не получишь вестей от меня!
Голос его приплыл к единорогу столь призрачным и одиноким, что она не смогла бы сказать, и вправду ль услышала его, или он лишь скользнул по ее шкуре.
Становилось темно. Толпа стояла перед ее клеткой, вглядываясь в единорога со странной застенчивостью.
– Единорог, – коротко сообщил Рух и отступил в сторонку.
Она слышала, как бьются сердца, как набухают слезы, как затаивается дыхание, но никто не произнес ни слова. По печали, горечи утраты и ласковости, которые проступили в их лицах, она поняла, что люди узнали ее, и приняла их нужду в ней как знак преклонения. Единорог думала о прабабушке охотника и гадала, каково это – стареть и плакать?
– Любой другой балаган, – произнес наконец Рух, – этим бы и ограничился, потому как что же еще и показывать после настоящего единорога? Однако «Полночный балаган» Мамы Фортуны располагает еще одним темным таинством – демоном более пагубным, чем дракон, более монструозным, чем мантикора, более гнусным, чем гарпия, и, безусловно, более единосущным, чем единорог.
Он повел рукой в сторону последнего фургона, и черная завеса начала спадать, извиваясь, даром что никто ее не тянул.
– Воззритесь на нее! – возопил Рух. – Воззритесь на Последний и Скорый Конец! Воззритесь на Элли!
Сумрак в клетке был намного гуще вечернего, холод колыхался за прутьями, как живой. Что-то зашевелилось в нем, и единорог увидела Элли – дряхлую, костлявую, оборванную женщину: она скорчилась на полу клетки, покачиваясь, согреваясь у огня, которого там не было. Она казалась столь хрупкой, что тяжесть сумрака могла раздавить ее, столь беспомощной и одинокой, что всякий, увидев ее, мог машинально рвануться вперед, чтобы дать ей свободу. Но вместо того люди молча попятились – как будто Элли, крадучись, подбиралась к ним. Однако она даже не смотрела на них. Элли сидела в сумраке и скрипуче пела сама себе песенку, звучавшую так, точно пила впивалась в дерево, а оно готовилось повалиться.