— А где Нурия? — игнорирую его слова, не придавая им особого значения. Головоломка сложилась, пазлы встали на свои места. Моя Нури — ребенок Алека, как и Адиль. Моя семья… — Где девочка, Эдвард?
Его улыбка складывает в тонкую полоску губ. Не сожалеющую, скорее, делающую такой вид. Вид напускной жалости к человеку, который вот-вот узнает самую неутешительную правду.
— Ребенок умер, — ровным голосом произносит он. Данность, не более.
Но для меня это чересчур.
— Что? — на выдохе шепчу, всеми силами надеясь, что ослышалась.
Он утверждающе кивает, а затем, расстегнув карман на рубашке, достает оттуда какую-то тряпицу. Она оторвана неровно и запачкана… кровью. Но рисунок мне знаком — оранжевые обезьянки. Я купила Нури эту футболку…
— Её вещь?
От ужаса не могу произнести и слова. Пальцы с жутчайшей силой сжимают отрезок ткани.
— Она оказалась ближе к снаряду, чем ты.
Объяснение должно облегчить боль? От него обязано стать легче?.. Кому?
Я не верю. Я не хочу, не желаю, не должна верить. Это нелепость, это — случайность, совпадение. Он издевается надо мной. Он мстит… за что? За что и так жестоко… это ведь моя девочка!
— Она жива.
— Нет.
— Ты лжешь мне.
— Нет.
Каждый его ответ убивает какую-то часть надежды. И какую-то часть меня в том числе.
Бывает правда, которую невозможно принять и осмыслить. Эта — одна из таких. Неприемлемая.
— Изабелла, у меня есть более важные дела, чем обсуждение покойников, — в конце концов, заявляет Каллен, дав мне какое-то время на молчание, — и это касается тебя.
— Где девочка? — я его не слышу. Я не желаю его знать.
— В городе небезопасно, тебе нельзя здесь оставаться.
— Скажи мне…
— Травмы не так серьезны — у тебя есть шанс благополучно добраться до убежища.
— Не смей врать…
— Тебе не будет ничего угрожать и о тебе позаботятся. Я прослежу.
— ГДЕ РЕБЕНОК? — не выдерживаю я. Игнорируя запреты, игнорируя страх наказания и очередной боли, оставляя за спиной даже болезненный удар, пронзивший голову при громком звуке, кричу я. Мне нужна правда. Мне нужно услышать правду. Я не знаю, где нашел он эту тряпку, но я не верю. Я не поверю ему. Нет!
Эдвард вскакивает со своего места так резко, что вторая порция моего крика застывает в горле. Руки, на одной из которых, как выясняется, капельница, прижимают к подушке. А покрасневшее от гнева лицо нависает прямо над моим. Голубые глаза налиты кровью. В них только всепоглощающая злость. Нет, не злость. Бешенство.
— Твоя дочь мертва! — выплевывает он, до боли сжав мои запястья, — мертва, Белла! Но я не позволю умереть и тебе! Слышишь меня? НЕ ПОЗВОЛЮ!
Тихонький всхлип — все, на что меня хватает, после такого откровения. Тихонький всхлип и безмолвные слезы.
Они, похоже, устраивают Эдварда больше, чем все остальное.
Смерив меня негодующим взглядом, он отстраняется.
— Завтра утром я отвезу тебя в убежище, Изабелла. Это не обсуждается.
* * *
В моей комнате бордовые стены. Темно-бордовые, как венозная кровь. И два окна — слева и справа — задернутые длинными занавесками из какой-то грубой ткани. На полу, кое-где прикрывая голые доски, лежат ковры. От старости и пыли рисунки на них уже не разобрать.
Моя комната — самая большая во всем доме. А сам дом небольшой — три спальни, гостиная и кухня. В тот день, когда привез меня, Эдвард не особо церемонился с хозяевами. К виску мужчины с седыми усами он приставил пистолет, а женщина, как по сигналу, сразу же провела меня к комнате.
Я хотела ужаснуться — не смогла. Смерть Нури на многое открыла мне глаза и доказала лишний чертов раз: жесткость повсюду. Оттого, что сегодня её нет здесь, не значит, что не будет и завтра. Глупо противиться. Глупо противиться даже если эта жестокость выливается на тебя.
И все же, я не буду отрицать, что порой, прорыдав ночь в подушку, думаю, что все устроилось как надо. Ее мучения кончились. Ей не больно, не страшно, она не видит взрывов и смертей, она не должна прятаться по подземельям… Ангелочек должен быть среди ангелов. Ей повезло… наверное, повезло.
Вообще, по договоренности с Калленом, мне запрещено покидать комнату и спускаться по лестнице к хозяевам. Но с Баче — тем самым господином, который ради своей семьи вынужден был принять меня в дом — у нас особая договоренность. Я не обуза. Я не содержанка — он не обязан просто так меня кормить и защищать, как свою дочь. Каждое утро я спускаюсь к Ниле, его жене (разумеется, после того, как это стало физически возможным — больше трех недель ей самой предстояло подниматься ко мне и выхаживать) и помогаю с приготовлением пищи (благо, Афият многому меня научила). В обед, сразу после молитвы, которую мулла кричит с близлежащего минарета, я мою полы. Сначала внизу, потом наверху. У Нилы слишком болит спина для такой уборки, а их дочь вот уже как семь лет не в состоянии подняться с инвалидного кресла.