Долго сидел он так. Уже начало светать, уже вдали, в доме полицая Викторова пропел петух — единственный петух, уцелевший в городке, — а старик все сидел, молчаливый, неподвижный. Уже выгорел керосин в коптилке, уже косые лучи солнца пробивались сквозь замерзшие окна, а старик не двигался. Но теперь не только страдание, не только отчаяние выражались на его лице — неумолимым гневом было опалено оно, и беззвучно шевелились губы в такт тайным, суровым мыслям.
И вот он встал, прошел в другой конец комнаты и узловатыми, лиловыми от холода руками стал шарить по полке. Пакетик с отравой был здесь. «На целую роту хватит», — вспомнил он слова Кринкова. Потом он спустился в подвал и из мерзлой земли выкопал бутыль со старинным вином. Срезав смоляную нашлепку, он вынул пробку и, налив в стакан немного вина, попробовал его. Оно было все такое же: хмельное, густое, от двух глотков тепло разлилось по телу, закружилась голова.
Потом он развернул пакетик, всыпал порошок в горло бутылки. Но порошок не растворялся — он белел на поверхности вина, у самого горлышка. Вино таило в себе тепло и сладость, но само было холодно: слишком долго лежало оно в мерзлой земле, да и здесь, в комнате, стоял мороз. Старик попробовал взболтать вино, но ничего не вышло — порошок не растворялся, не смешивался с вином.
«Нужно нагреть его, — понял Чернов, — нужно хоть немного нагреть». И он оглянулся по сторонам. Третий день у него не было ни щепки: уже давно повыдергал он все колья из палисадника, давно сжег все, что можно сжечь. Только стола и двух стульев он не трогал: это было не его добро — государственное.
Он взял топор и вышел из хибары. Возле стенки домика стояли козлы для пилки дров — придется сжечь их. Долго он возился с козлами, все-таки разрубил их, принес в комнату. Но сырые дрова не разгорались, они тлели, чадили, а тепла не было. Старик еще раз оглядел комнату. В дальнем углу ее стояла тесовая самодельная кроватка — та, в которой когда-то спал сын.
Чернов посмотрел на ленивый, робкий огонь в печке, подошел зачем-то к окну, подышал на стекло, точно ожидая за окном увидеть кого-то. Потом опять подошел к печке, стал раздувать дрова. Он дул на огонь во всю силу своих старческих легких, почти вплотную приникнув губами к огню; сырой горький дым был ему в лицо, глаза слезились, по морщинам текли слезы. Огонь оживал на мгновение — и снова черные пятна ширились на разгоревшихся было поленьях. И по-прежнему было холодно в комнате.
Старик подошел к стулу, взял его, приподнял — но опустил сразу же на место. (На спинке стула, с задней стороны, прибит был жестяной инвентарный номерок речпароходства. Но не в номерке тут было дело, а в том, что не хотелось старику оставлять о себе плохую память.) Он верил, что опять будут ходить по реке пароходы и опять в этой хибарке будет жить кладовщик, так пусть этот человек не поминает лихом Чернова, не думает, что Чернов не жалел советского добра. И он не стал ломать стула.
Он взял топор и подошел к кроватке сына, вытащил ее на середину комнаты и уже занес было топор, но потом отбросил его — стал ломать руками. Звонко заскрипели гибкие доски, с тонким стоном вылезали гвозди; откуда-то вывалился мелкий, линованный в косую клетку листок бумаги, и старик прочел на нем: «Просьба зверей не перекармливать. Ответственный за морских свинок Коля Чернов».
Старик совал в печку сухие доски, щепки, в печке метался белый гудящий огонь; потеплело, по льду на окне пошли подтеки, закапало с подоконника. Старик еще раз взболтал вино, закупорил бутыль, поставил ее возле печки, прикрыв тряпьем.
Вскоре Чернов отправился к бургомистру Кринкову. Тот занимал теперь все здание аптеки. В нижнем этаже, где прежде был зубоврачебный кабинет, Кринков устроил приемную. Огромная комната, куда вошел Чернов, вся была заставлена мягкой мебелью, натасканной из соседних домов. На стенах вплотную, рама к раме, как в комиссионном магазине, висели картины.
Бургомистр принял старика поначалу суховато, но, когда узнал, что тот пришел проситься на немецкую службу, обрадовался, потеплел и перешел на «вы».