Виктор разговаривал с сапером буквально за день до гибели: оба они заступали помощниками дежурных по своим подразделениям и поэтому встретились на общеполковом разводе.
- Что не заходишь? - спросил, улыбаясь, сапер.
- Времени нет, - честно ответил лейтенант. - Совсем замотался. Но обязательно заскочу.
На следующий день Валерку срочно отправили на сопровождение колонны, где он и погиб.
Когда появились щенки, взводные принесли Егорову самого крупного.
- От Валерки, - сказали они и замялись на пороге, не зная, что говорить и делать дальше.
Крохотный пушистый шарик тыкался мордочкой в пол и жалобно попискивал. Ком подкатил к горлу лейтенанта. Он отрицательно покачал головой, понимая, что, скажи хоть слово, - и слезы покатятся по щекам. А плакать, тем более на войне, даже среди товарищей, недостойно мужчины.
Старшина роты прапорщик Эдик, постоянно матерящий солдат из-за трусов, маек, полотенец и простыней, которые к концу недели почему-то покрывались желтоватыми пятнами, успел-таки вытолкнуть водителя из кабины, но опоздал выпрыгнуть сам. Машина, вращая колесами, полетела в пропасть, где и сгорела, взорвавшись.
Виктор снимал фотографии Эдиковой семьи со стены и думал о его детях. У лейтенанта были родители, и представить, что он потерял кого-нибудь из них, было просто невозможно.
"Некоторые считают, что, взрослея, у них отпадает надобность в родителях, - размышлял тогда Виктор, вглядываясь в такие милые мордашки Эдиковых детей. - Это совершенно не так. Вырастая, мы сталкивается с еще большими неожиданностями и неприятностями, нежели в детстве. И кто нам поможет, хотя бы словом, в такие моменты, как не родители? Кто? Ведь они самые близкие люди на Земле. И, наверное, единственные, кто действительно не желает нам зла".
По вечерам, надежно укрывшись от посторонних глаз в своей тесной комнатушке-каптерке, где Эдик хранил наиболее ценные, на его взгляд, ротные предметы армейского обихода, старшина тщательно выстраивал в ученической тетрадке в клеточку колонки цифр и только ему понятных записей.
В маленьком коллективе, где со временем даже самое тайное становится явным, прознали о подобном "счетоводстве" и вовсю потешались во время совместных пьянок над скупердяем прапорщиком.
Эдик хмурился, все так же исправно молотя челюстями, и в дискуссии не вступал. Но однажды, по большой пьянке, его разобрало, и он обиженно закричал:
"Я что - для себя жадный? Я для семьи жадный. Приеду, вот, дочке фортепьяно куплю. А то она у меня в школе музыкальной учится, а дома по фанерке, где я ей черные и белые полосы нарисовал, стучит. Пальцы в кровь. Жена плачет и не хочет никакой музыки, а девочка упрямая и одаренная очень. Учителя говорят, что такие раз в сто лет рождаются. Почему она должна так пальцы до мяса? Потому, что я прапор несчастный? Нет, в доме моем все для детей будет! Это мы с женой детдомовские, безродные, а у детей наших родители есть. И помирать стану - все им перейдет. Ничего мне не надо. Думаете, я здесь на третий год от хорошей жизни остался? Нет! Я все подсчитал!"
Старшина судорожно рванул сложенную пополам тетрадь из внутреннего кармана расстегнутой куртки. Мужики стыдливо опустили глаза, думая, наверное, что подобной глубинной любви к дому никто из них от вечно недовольного Эдика не ожидал.
Именно в Афгане Егоров все чаще стал вспоминать отчий дом. И когда он внезапно просыпался посреди ночи от резкого толчка страха и долго не мог уснуть, лежа на жаркой простыне с раскрытыми глазами, ему так хотелось, чтобы родители пришли сейчас, присели на край солдатской койки, обняли, приласкали и спросили о жизни.
Тогда лейтенант, едва сдерживая рыдания, ответил бы, что живет он плохо, очень плохо, постепенно превращаясь в другого человека, не такого, каким они его помнят. И что теперь он очень часто поступает совсем не так, как учили они его в детстве.
Потому что последние остатки детства ушли, исчезли, растворились в смолистой афганской ночи, где так громко тарахтят движки электростанций да время от времени раздаются длинные автоматные очереди, уносящие вереницы раскаленных до красноты от злости шмелей в сторону невидимых во тьме гор.