Может, потому и не спалось матери, и, как всегда, с первыми петухами поднялась Домна, разламывая поясницу, запалила керосинничек, а сейчас сучит овечью нитку, чтобы к зиме спроворить сыну теплые вареги. О нем хлопочет, о сыне единственном, хотя сама у края могилы.
Лишь за окном мать: кажется, протяни руку – и достанешь ее поредевшую склоненную голову, а чудится уже иной, странно недостижимой и оттого особенно родной. И Радюшин, глядя на согбенное ее тело, даже всхлипнул неожиданно от любви и жалости к старенькой. Потом робко, словно боясь напугать матушку, колотнул казанками пальцев в хлипкий переплет, а Домнушка сразу встрепенулась, слепо прислонилась к оконнице, и с улицы хорошо было видно, как напряглось ее лицо.
– Ктой там?
– И не признаешь? – хрипло отозвался Радюшин. На крылечко он поднялся трудно, едва протаскивая налитые свинцом ноги. Сказалось гулеванье – выпило силу, и словно не было в теле недавней радости, а лишь скопилась под горлом хмельная тошнота, да где-то в извилинке мозга настойчиво ковал крохотный молоточек: спать-спать.
– Стряслось что, Колюшка?
– Тебе бы все только стряслось. А если просто так, соскучился, может, – неожиданно закипая, буркнул Радюшин, походя приобнял мать и не задержался возле, не обласкал ее усохшие, совсем девчоночьи плечи, а поскорее в избу – до кровати бы только дотянуться. (Ведь как зарекался – больше ни капли в рот, ни-ни, разве когда по большому случаю, по великому празднику. И возраст-то уж не молодецкий, пора завязывать с винцом.) Не раздеваясь, тупо кляня себя, только на одну минутку присел на материну кровать, пахнущую валерианой, вознамерился снять сапоги, наклонился с натугой, да так и кинула его неисповедимая сила на бок, утопила голову в подушке, еще хранящей материно тепло, – и словно умер мужик. Пока мать дверь запирала да в сенцах впотемни шарилась – сын уж первую фистулу вывел, а после давай зубами скрипеть и вздрагивать громоздким телом.
– Ой, Колюшка, как ты себя не бережешь. Уж седатый, уж внуки, а все чего ли. – Домнушка с горестной смутной полуулыбкой вгляделась в припухшее лицо сына и робко коснулась жесткого подбитого инеем волоса, потом и по лицу скользнула высохшей ладошкой. – Што время делает с человеком... Давно ли малехонький.
Упираясь коленками в кровать, стянула сапоги, а после, едва перекатывая на перине, стянула пальто с разводами засохшей глины и, как могла, освободила от одежд, чтобы вольнее дышалось, чтобы бражный дух не копился в груди.
– Осподи, будто оловом налит. Как только его жена держит, – шептала, оглядывая мосластую пожирневшую грудь сына с неровной продавлинкой под самым горлом. – А все, как тростиночка, был. Нос да спина... Молоды-ти молодятся, а стары – старятся. Вот и молодым пришла пора кудри отряхивать. Куда и время делось.
Рассвело неприметно, фитиль в лампе зачадил, и круто запахло керосином в утреннем посвежевшем воздухе. Задула Домнушка огонь и, не зная, к какому заделью пристать поначалу – каждое ожидало ее рук, вяло придвинулась с табуреткой ко кровати. Так присела, на минутку, чтобы утешиться возле Коляни, наглядеться на родную кровинку, а то ведь другой минуты и не улучишь: ныне сын – казенный человек, народом правит, деревней Кучемой, тамошним колхозом, к нему запросто и не подступись, все времени нет да времени нет.
Из углов от сиреневых обойчиков текли на лицо сына последние сумерки (хотя у окон-то уж вовсе развиднелось), и потому сейчас на мятом полотне подушки оно казалось сбитым из серой глины. Заматерел сын, виски по-куропачьи посивели, обрюзг, и, только пока спал, отмякая характером, ныне признавала еще Домнушка в этом заветренном обличье с крутым мясистым подбородком того прежнего парнишечку, у которого под прозрачной кожей можно было найти каждую жилку.
Он и с войны-то когда заявился – кожа к хребтине приросла, а в глазах тоска и все темноты боялся. На груди ямина не зарастает, точит сукровицу. Наплакалась она тогда: в хлев убежит да возле коровьего бока и выревется. В висках от слез жилы набухли, кровь так дончит, что голову к подушке не прислонить – подпрыгивает. Под шею кулак сунет, подремлет, сколько возможно. Тут сын заматерится, завопит средь ночи «мама», и волосы у Домнушки дыбом, словно бы кто пятерней голову давит и кожу ногтями скребет.