Временами он оттаивал и становился тем же мягким, отзывчивым Тишей, смешным своей золоченостыо и забавной робостью перед Дуськой Горбуновой, хотя она по-прежнему была замкнутой и неизменно враждебной к нему.
На его беду, Дуся день ото дня хорошела. Ни у одной из девочек не было таких кос, такой вызывающе ранней округлости и такой картинной затененности густо-синих, холодноватых глаз.
Вдобавок ко всему по селу пополз слух, что Захара арестовали по клеветническому доносу ее отца. Слух достиг школы, и Дуська стала ненавистна нам. Мы уже не обращались к ней за помощью по немецкому, звали не иначе как Евдокеей, а однажды кто-то крупно написал на доске: «Смерть доносчикам!»
Не в состоянии разделить нашу неприязнь, Тихон остался в трудном и сложном одиночестве. На переменах он не вставал из-за парты, а после занятий первым убегал домой. Я находил его потом или за уроками, или в сарае, у верстака, где он, подражая отцу, который считался лучшим в Калиницах столяром, любил попилить, построгать, пофуганить… А скорее всего, Тихон укрывался здесь от тех болезненных дум, с которыми еще не мог по молодости справиться.
По воскресеньям Тихон уходил с матерью в город — с передачей.
Я и предположить тогда не мог, что Тихон доучивался в школе последние дни, что скоро станет он не сельским семиклассником, а городским «фабзайцем» и что я буду видеть его все реже и реже.
5
Форма «фабзайца», как называли у нас учеников фабрично-заводских училищ, очень шла Тихону, он выглядел в ней взрослее и коренастей.
А может, он повзрослел от отцовских писем, которые приходили теперь из какого-то далекого, не припомню названия, сибирского города. Они были в меру грустными и в меру бодрыми. Каждое письмо начиналось и кончалось просьбами к Тихону «помогать матери да глядеть за малыми».
И Тихон тянулся изо всех сил.
Субботними вечерами в одно и то же время он появлялся, возвращаясь из города, за нашими огородами, на той самой тропке, по которой ходил весной хлопотать о Захаре мой отец. Тропка выскальзывала из-за хат на улицу у самого нашего дома, и мы с Тихоном часто встречались. Он по-взрослому, за руку, здоровался со мной, мы перекидывались двумя-тремя словами и тут же расставались: Тихон спешил что-либо сделать дома.
От нашего двора было слышно, как у Лубяных то повизгивала пила, то размеренно и гулко стучал молоток, лязгом отдаваясь за Гуленой, то фыркал рубанок. Тихона можно было увидеть возле колодца, на крыше дома, которую приходилось ему чинить после каждого дождя, за окучиванием картофеля или прополкой грядок.
Воскресными вечерами он уходил. Я часто провожал его до Гнилого ложка и дальше. Там он, опять же подражая взрослым, говорил мне: «Ну, бывай» — и подавал руку.
Однажды, уже по осени, Тихон впервые при мне достал из кармана пачку дешевеньких папирос:
— Попробуешь?
Я решился. Но меня сразу забило удушливым кашлем, глаза заволокло, голова пошла кругом. Я выронил папиросу. А Тихон поднял ее, стал, смеясь, докуривать. Я с удивлением смотрел, как он, затянувшись, часть дыма выпускал, а остальное втягивал в себя. И опять выдыхал. Но теперь дым был другого цвета — не голубоватого, а табачного.
Тихон взрослел на глазах.
Зимой он стал приходить в Калинины реже, но после весеннего паводка опять зачастил. И стал заглядывать на наши сельские вечеринки.
Наверное, за это время повзрослел и я, потому что Тихон начал вдруг заговаривать со мной о Дуське Горбуновой:
— Скажи, есть тут у нее кто?..
Я не знал, был ли у Дуськи кто. По-моему, не было никого. Я так и говорил Тихону.
Дуське, как и мне, шел шестнадцатый, мы работали в колхозе и нетерпеливо ждали «паспортного возраста», чтобы уехать из Калиниц. Меня звали родственники из одного волжского города, а ее планов я не знал и никогда не говорил с ней об этом.
Как-то на молотьбе я увидел Евдокею стоявшей вверху (она подавала на полок). Ветер взбивал ей выше колен платье, обнажая красивую стать ног. Белая косынка еле сдерживала подобранные в нее косы. И все, все в ней наливалось и спело. И не один Тихон был захвачен жадной властью этого красивого, опьяняющего созревания.