Трубецкой. Это ты Кате? Вместо ее бандо?
Столыпин кивает.
Соколов. Как барыне-матушке-то все свезем, как покажем? Как же ты, скажет, Андрюшка окаянный, не уберег барина, как упустил?… Да как же, скажу, матушка, ходил, пил, ел, а наш-то его все: Мартыш, Мартыш!.. Кабы знал я, матушка,… Вот тебе и Мартыш!.. (Уходит.)
Трубецкой. Мартыш!.. Он все в остроге?
Столыпин. Не знаю. Какая разница, он сделал свое дело… А мы… Мы и теперь защитить его не можем. (Подходит и снимает со стола портрет.) Прости, Миша…
Трубецкой. Опять бежать! Ну, судьба!..
Темная комната с решеткой. За деревянным столом, на котором листки бумаги и чернильница с гусиным пером, сидит Мартынов (25 лет). Лицо его освещено свечой. Он в черкеске, голова обрита, баки, он грубо красив, выражение упрямое. Он не пишет, он говорит с человеком, который ходит по темной части комнаты, – это жандармский подполковник Кушинников, «особых поручений» чин, посланный Бенкендорфом на Кавказ тотчас вслед за Лермонтовым. Кушинников петербуржец, не стар, неглуп, хорошо информирован, дело свое знает. В гражданском платье. Заунывная песня за стеной.
Мартынов. Я еще раз требую, господин подполковник, пусть переведут меня из острога: всю ночь пьяные песни орут, матерщина, псалмы читают, – этак с ума недолго сойти… Слышите?
Кушинников. Да, я сказывал коменданту, это сделается.
Мартынов. Они корпуса жандармов как огня боятся, стоит сказать…
Кушинников. Я говорю, сказывал. А нас что уж бояться!
Мартынов. Как мужика какого пихнули и забыли!
Кушинников. Ну-ну, не обижайтесь, сделается… Так я, как изволите видеть, показаний с вас не снимаю, протоколов не делаю. И вообще прошу понять: разговор имеем мы с вами как бы и неофициальный. Вы человек военный и поймете: мое дело – доложить своему начальству всю картину в наиболее правдивом свете, только и всего. Подробности, как вы понимаете, мне уже известны, но всех мотивов и пружин…
Мартынов. Да какие ж пружины! Я уж вам отвечал. Убить я его не хотел. Я терпел много, но он не оставлял свой постоянный топ persiflage,[3] издевался, рисовал карикатуры. Я ношу эту форму и необходимый к ней кинжал, вот так. (Показывает то место, где пряжка бывает.) И он обыгрывал это в мало приличном виде. И при совсем молоденьких demoiselles, у Верзилиных, Надин – пятнадцать, а Грушо – девятнадцать.
Кушинников. Груше двадцать один.
Мартынов. Да? А она говорила… Не о том, впрочем!.. (Продолжает.) Я впал в бешенство, выговорил ему – в тот вечер у Верзилиных, – а он опять за свое и смеяться: мол, вызови меня, коли так.
Кушинников. Смехом?
Мартынов (не слушая). Что мне оставалось? Возможно, во мне обострено point d'honneur,[4] но в наши времена, когда чувство чести некоторыми вообще ни во что не ставится… Я сделал картель. В бешенстве.
Кушинников (как бы про себя). Смехом… в бешенстве… (Мартынову.) Да-да, понятно. Но прошло два дня, было время остыть, примириться…
Мартынов. Я много прощал и мирился, но теперь мы… то есть я… решил его проучить, раз и навсегда…
Кушинников. Вы считали, это произведет верное впечатление на местное общество? Например, на кружок госпожи Мерлини?
Мартынов. Не знаю. Его там не жаловали, да, но я о том не думал…
Кушинников. И решили сами? Или с кем держали совет?
Мартынов. Что?
Кушинников. Целых два дня после вызова… Человек не может быть сам с собой, не обсуждать с друзьями…
Мартынов (гордо). Господин подполковник! Я!.. Один!.. Никто!..
Кушинников. Полно, полно, успокойтесь… Скажите, возможно, вы и в ходе самого поединка ожидали новых каверз, насмешки? Допустим, незаряженного пистолета или… Вы успокойтесь.
Пауза. Мартынов понимает, что ему помогают.
Мартынов. Да, тут всего можно ждать, – их игривость достигла вершин Эльбороуса…
Кушинников. Но, однако, игривость-то должна была б упасть при столь жестоких условиях дуэли и дальнобойных кухенрейтерах…
Мартынов. А, этим его не взять! – он на засады бросался и на батареи.
Кушинников. Воинская храбрость вашего противника не вызывает у вас сомнения?
Мартынов (важно, подумав). Нет. Если холод души и презрение к жизни назвать этим словом.