Он положил на колени книгу и открыл коробку с красками. Сидя под узорчатым навесом березовых ветвей, он смотрел вдаль, словно через весь Суррей. Потом начал рисовать — но не простиравшийся перед ним вид, а портрет Сюзанны, насколько он мог вспомнить ее лицо. Линия щеки и очертания пухлых (даже слишком пухлых) губ дались ему легко, но глаза не выходили. Какого они были цвета? Да смотрел ли он в них по-настоящему? То ли память, то ли талант подвели его.
Он перевернул лист и принялся рисовать край пустоши, блеск извилистой реки и обреченные дубы (теперь в их рядах зияло пустое место). Некоторое время он водил кистью почти механически, но затем вдохновение все же пришло к нему. Он задышал мерно и глубоко, как во сне. Вид перед ним волшебным образом ложился на бумагу легкими мазками, словно сам собой.
На лист упали влажные крапинки. Сжав зубы, Натаниэль глянул вверх, на скопление облаков (для туч они были слишком светлыми). Да, заморосило, но едва-едва, словно над ним порхали страдающие недержанием насекомые. Натаниэль вытянул руку ладонью вверх, стараясь поймать на нее хоть одну настоящую каплю. В этой позе попрошайки его и застал Томас.
— Какие новости? — спросил Натаниэль друга.
Обычно веселое лицо Томаса было сейчас угрюмым, грозовым.
— Я должен был предупредить ее, что этого делать нельзя. Я уже видел, как дети умирали от этого.
— Господи боже мой, что случилось?
— У дочки Маргарет режутся зубки.
— Да, я знаю.
— Для малютки это болезненно, но так почти всегда и бывает. — Томас ударил себя кулаком по бедру. — Это же просто глупо! И все равно так везде делают, как ни отговаривай, как ни объясняй! — Он заметил вопрошающий взгляд Натаниэля и пояснил: — Она разрезала девочке десны.
— Это так плохо?
— Очень; сейчас у малышки жар. Я опасаюсь самого худшего.
— Но твое лекарство…
— Дети в этом возрасте еще недостаточно разумны, чтобы быть настолько легковерными.
Натаниэль не мог придумать, что сказать. Он впервые видел своего друга в таком отчаянии.
— А ты беспокоишься о своих деревьях, — осуждающе сказал Томас; но почти сразу же попросил прощения за резкие слова. Он вытащил из кармана два обкрошившихся по краям флидкейка 58 и протянул один Натаниэлю.
— Не знаю, как ты, а я всегда голоден, — сказал он.
Натаниэль взял лепешку и принялся грызть ее. Она была давнишней, и оболочки свиных внутренностей на изломе были неприглядно серы. Но оба съели все до крошки — им была в радость любая еда.
Натаниэль краем глаза наблюдал за своим молодым другом; Томас же смотрел на пустошь. Ветер ерошил его прямые темные волосы, но он даже не пытался пригладить их. В этом юноше не было тщеславия. Впрочем, Натаниэль в первый же день их знакомства понял, в чем его страсть. Их взаимопонимание коренилось в сходстве надежд на будущее. Преданный своему идеалу — миру без классов и собственности — Томас мог бы быть весьма тягостным товарищем. Но надежда на близкое счастливое будущее придавала легкость общению с ним. Натаниэль ничего не знал о каких-либо иных его желаниях, возможно, более низменных или более плотских. Казалось, страсти чужды Томасу или, точнее, их затмевают в его душе преданность общине и вера в людей.
— А скажи, за картины хорошо платят?
Вопрос застал Натаниэля врасплох. Наконец он ответил:
— Можно выручать хорошие деньги, если готов поступиться искусством ради лести. — Натаниэль не стал говорить, что Николас Кейзер порой запрашивал по пятьдесят гульденов с каждой фигуры на групповом портрете. — Но меня богатство не прельщает. Я хочу стать ученым живописцем, назовем это pictordoctus. Хочу принести людям настоящее искусство.
— А-а.
Натаниэль пустился в описание своих методов (хотя об этом Томас не спрашивал): что где бы он ни был, он всегда зарисовывает то, что видит; что всегда носит при себе бумагу, планшет и карандаш, чтобы делать наброски видов, а позже отрисовывает их пером и кистью.
— Если всю жизнь просидеть дома, не научишься видеть то, что вокруг тебя. Всегда наблюдать. Помнить Аристотеля. Искусство любит случайности, а случайность любит искусство.
— Ты рисуешь все подряд, все что угодно?