В полудремоте Иван увидел явственно, как отец сидит за столом с гостями, разливает водку по стаканам и зло говорит: «И что? Соседи-то – в дураках! У них-то – плановое хозяйство, – больше пьют, чем работают! Стукнули в обком, те – куда надо. Засудили – и сгноили в лагере! Здесь же, в наших краях! Сорока лет мужику не было! Работник – сейчас такого днем с огнем не сыщешь!» И пятилетний Ваня, у которого как раз недавно было нагноение на пальце, и он плакал от боли, представляет, сидя на своем коврике, как у папиного дяди все тело покрылось гнойными пузырями, и он от этого умер.
Одна история – еще ничего. Мало чего на свете бывает. Но когда три такие истории сошлись в полусонной Ваниной голове, поплыли в ней непривычные для него вопросы: «И чего это за страна такая наша Россия? Почему своих хороших людей-то столько извели?..» И, не найдя ответа, Ваня наконец заснул – за полчаса до того, как объявили, что «наш самолет приступил к снижению».
Глава 11
В Москве. Фурсикова семья
Нет лучше времени в Москве, чем середина августа.
Жара, если она была, спадает, а летнее тепло еще хранится в стенах домов, в стволах деревьев, и ты идешь по знакомым улицам, чувствуя, как обвевают тебя легкие волны этого тепла. Листва уже довольно пыльная, но почти вся зеленая, только на асфальте шуршат под ногой откуда-то нападавшие пожухлые листья.
Фурсик уверенно и неторопливо шагал по своему двору, размышляя о предстоящем в недалеком будущем важном бое его любимца – Кости Цзю.
В песочнице, на которую он по привычке скосил глаза (сам вылез из нее всего-то лет пять назад), сосредоточенно копал траншею парень лет шести, в кожаных, не по погоде, брючках. К нему направлялся сопровождаемый отцом белоголовый паренек помладше, годков не больше трех с половиной, в шортах небесной голубизны и такой же рубашонке.
– Меня зовут Степа, – сказал он кожаному для начала разговора, глядя на него открыто и приветливо.
Тот чуть повел головой, не переставая копать, и произнес отчетливо:
– Пошел на х…!
Фурсик, хоть и рос не в оранжерее, вздрогнул и замедлил шаг.
Белоголовый поднял на отца свои глазки – тоже, как оказалось, небесной голубизны, – и спросил ангельским голосом:
– Папа, он м…к?
Продолжения разговора Фурсик слушать не пожелал и, ускорив шаг, покинул родной двор.
«Да, – горестно думал он, выворачивая с Колодезной на Короленко, – вот они, новые поколения!.. В наше время разве можно было такое услышать из младенческих почти уст?..»
Отец Фурсика не был ангелом. Фурсик полагал втайне, что сама его работа – отец был прозектором и рабочий день проводил в морге, – толкала к тому, чтобы после работы выпить, и отца не осуждал. Да, не будем скрывать – Тимофея Семибратова можно было увидеть навеселе отнюдь не только в субботний вечер. И тогда, соответственно, дома можно было услышать весь набор нехороших слов и еще что-нибудь сверх обычного набора, с привлечением специфического профессионального опыта. Но ни в три года, ни в шесть лет, ни в двенадцать Фурсик при отце этих слов не повторял.
Вообще пора уже сказать, что главным лицом в большой и разветвленной семье Фурсика была его прабабка, Феодора Феодоровна Семибратова.
Она и назвала Ферапонта. Этим же именем и крестила, и хранила у себя в комоде, сохранившемся с незапамятных пор, его крестильную рубашечку. Родился он 27 мая по старому стилю (по нормальному же, как он однажды при ней неудачно выразился, за что тут же пострадал, – 9 июня). И тут уж деваться было некуда – это день сразу двух святых Ферапонтов. К тому же родился правнук в один с прабабкой день (9-го день и мученицы девы Феодоры тоже), что как бы давало ей на него дополнительные права. А он как звал ее с двух лет – «плабаба!» – так и осталось. Будем и мы называть ее дальше так же.
Феодора родилась за два месяца до начала Мировой войны – в 1914 году. Шестнадцати годов, как положено по деревенской жизни, вышла замуж – в конце лета, в начале осеннего мясоеда.
«До Покрова месяца не дотерпели – спешили больно, – рассказывала улыбчиво прабаба Фурсиковой матери и прибавляла непонятное: – После Усекновения и обкрутили нас».