Когда Ваня приезжал к отцу, у него с Аллой, совсем молодой женщиной, все было нормально. Ему нравилось больше всего, что она веселая и остроумная. Они даже состязались в придумывании каламбуров:
вынуть из ножек шашни,
Паваротти рек,
без стыда и следствия,
Иванов и Петров вкупé – с ударением на последнем слоге.
Особенно у них ценились шутки литературные – Алла была филолог, «филологиня», как немного насмешливо говорил отец, «черный» металлург.
Первое место в этих состязаниях пока было за фразой: «А эта грудь не слишком ли нога?» – переиначенная пушкинская строка. Ваня с Аллой хохотали, а отец говорил с нарочитой строгостью: «Кощунство! Это же Пушкин!» Алла задорно отвечала: «Пушкин сам бы смеялся громче нас!»
Мы, конечно, не будем напоминать читателям стихотворение Пушкина «Сапожник» – они и без нас помнят, как «Картину раз высматривал сапожник И в обуви ошибку указал». И как художник тут же взял кисть и поправил. А сапожнику это так понравилось, что, «подбочась, сапожник продолжал: “Мне кажется, лицо немножко криво… А эта грудь не слишком ли нага?..”»
Ваня восхищался тем, как дальше художник этого зарвавшегося ценителя «прервал нетерпеливо: “Суди, дружок, не свыше сапога!”»
Это было круто еще и потому, что лицо-то и грудь находятся как раз выше сапога. И получается, что слово «свыше» будто переливается разными своими значениями. Ваня подозревал, что именно поэтому строка и стала поговоркой. Правда, в неточном уже виде. Не «свыше», как у Пушкина, а попроще – «выше». Тем, кто у нас в России любит с важным видом судить обо всем на свете, в том числе о том, о чем понятие имеет самое туманное, время от времени кто-нибудь да и скажет: «Знаешь, что? Суди, дружок, не выше сапога!» Ваня, любитель и ревнитель точности, об этом искажении пушкинской строки горевал, но поделать ничего не мог.
Еще ему нравилось – «высматривал» вместо «разглядывал». Полазив по «Словарю языка Пушкина», который был у Аллы, он увидел, что поэт любил этот именно глагол, а «разглядывать» вообще не употребил ни разу (только «разглядеть»). И Ивану самому захотелось как-нибудь ввернуть в разговор это слово именно в том самом уже забытом значении. Ему нередко этого хотелось при чтении Пушкина – когда речь, звучавшая вокруг, казалась особенно пресной или бессмысленно-грубой.
В общем, в Москве у отца было весело. Но когда Иван возвращался в Петербург, и мама, стараясь удержаться, все-таки расспрашивала об отце, он видел, что она отца не забыла и даже, ему казалось, продолжает любить. Ване становилось ее очень жалко и про Аллу хотелось думать плохо.
Женя перед своим отъездом с Томом и Мячиком отдала Ване конфетную коробку со старыми письмами – их нашел Витёк на чердаке опустевшего дома тети Груши и Анжелики. Он наткнулся на эту перевязанную ленточкой ветхую коробку, когда через чердак проникал в дом и искал куртку Олега. Куртку он отыскал. И в ней-то и нашла Женя записку, предназначавшуюся Лике. Вот это и было самое важное – с Олега теперь снималось главное, что было ему предъявлено на суде, – что запиской он будто бы Анжелику вызывал туда, где ее убили. А записка-то вообще осталась в его кармане. Анжелика прочла – себе на беду – не замеченный им случайно получившийся отпечаток записки…
А коробку Витек тогда тоже решил на всякий случай захватить: он уже знал, что иногда на чердаках находят важные бумаги – например, письма с фронта.
Женя увидела только одно – что письма с ятями и с ерами, то есть твердыми знаками. И поняла, что написаны они еще до советской власти. Папа ей давно объяснил, что букву «ять» и твердый знак в конце слова после согласной отменили в 1918 году. А вдруг их писал какой-нибудь знаменитый человек? И вручая письма Ване Бессонову, Женя сказала коротко:
– Ты лучше всех разберешься.
И Ваня, если честно, надеялся здесь на помощь Аллы. У него, как и у Жени, было предчувствие, что конфетная коробка таит в себе нечто необычное.