Вот какова была у Жанны Мадлены мать, знаменитая Луизон-Кремень, на которую, по словам тех, кто знавал ее, походила и Жанна. Луизон умерла вскоре после рождения дочери. Беснующаяся лошадь ударила ее копытом в грудь — грудь, что могла бы вскормить героев, так как с молоком матери сыновья впитали бы лишь благородство, ибо ни одна низменная страсть не томила сердца Луизон. Той же душевной силой наделила она и дочь, и та хранила ее, словно дух святой, но, на беду Жанны Мадлены, в ее жилах текла и кровь Горижаров, древнего и пламенеющего страстями рода. Их кровь неминуемо должна была вспыхнуть, стоило старой ведьме Судьбе поднести ей своего кипящего варева и разжечь тлевший в жилах пожар. Да, когда Жанне предложили замужество с Ле Ардуэем, она узнала, что значит гореть возмущением, донимал ее в юности и жар сердца, который знаком каждой девушке, только ее он палил особенно горячо и безжалостно.
Однако она усмирила пламя с унаследованным от матери мужеством, убедив себя, что крестьянки не имеют права на возмущение. Деятельная, исполненная насущных трудов жизнь простых людей, какой она зажила, выйдя замуж, так властно завладела ею, поставив на первое место дом и хозяйство, что Жанна, забыв сословие, к которому принадлежала по отцу, стала ровно такой, какой ей и требовалось быть, — покорной судьбе женщиной с обручальным кольцом на пальце, первым кольцом в цепи долгов и обязанностей, которую она несла с поистине христианским смирением.
В восемнадцать лет она была удивительно хороша собой, хотя все-таки не так хороша, как ее мать, однако красота простых женщин исчезает куда быстрее, чем красота знатных, — они не берегут ее, вот она от них и сбегает.
И все-таки я упомяну нежно-розовый румянец девичьих щек, упомяну и молочно-опаловую свежесть юной нормандки, по сравнению с которой грубым кажется перламутр чудных раковин нормандского побережья. Однако к тому времени, о котором мы говорим, тяготы жизни и забота, чтобы тягот стало поменьше, избавили лицо Жанны от роз Авроры, — обветренная, загорелая, она стала скорее сродни той глине, из которой нас всех вылепили и которой мы очень скоро станем вновь. Лицо ее походило уже не на розу, скорее на желтоватый померанец. От крупных правильных черт ее веяло благородством, которым она пожертвовала, отказавшись от дворянского сословия и став «половиной» Ле Ардуэя. На погрубевшей от свежего воздуха коже проступили темные родинки, соблазнительные на взгляд и жесткие на ощупь, которые в конце концов только красят лицо крестьянки. Однако столетняя графиня Жаклина де Монсюрван — ее имя еще не раз встретится в нашей нормандской хронике — знала Жанну и говорила, что, едва взглянув на ее глаза, сразу можно понять, что она из родовитых Горижаров. Ни у одной из крепких красавиц нормандок, что прославились, подарив Империи полки самых красивых солдат, не было таких глаз. Глазами Жанна пошла в благородную отцовскую породу: большие, бархатно-фиолетовые, словно лепестки анютиных глазок, они были таким же достоянием Горижаров, как эмаль их герба. Но заметить такую тонкость могла только женщина или художник.
Дядюшка Тэнбуи, рассказывая мне эту историю, разумеется, обходился без тонкостей. Я сам потом дополнил и расцветил набросок, полученный от него на пустоши Лессе, которая нас познакомила. Добрый мой скотовод судил о женщинах, как судил бы о коровах в своем стаде, как пастухи-римляне судили о сабинянках, которых тащили, взвалив на мощные плечи: женщина для него была женщиной, если веяло от нее силой и здоровьем. Жанна, хоть и была невелика ростом, предназначалась природой, как все ее соотечественницы, для материнства и привлекала взгляд крутыми бедрами и высокой грудью. Она давно уже утратила красоту, но казалась красавицей крестьянину Тэнбуи. Когда мой нижненормандский фермер рассказывал мне о ней — а она к тому времени давно умерла, — в голосе его звучало неподдельное восхищение, да-да, должен признаться, так оно и было.
— Ах, сударь, — говорил он, сшибая кнутом камешки с дороги, — какая же это была гордая и бодрая женщина! Надо было видеть, как возвращалась она на своем Гнедке с ярмарки в Креансе. Одна ехала, словно была мужчиной, в руке держала черный кожаный кнут с красным шелковым султанчиком, а жеребчик под ней был горяч, что твой порох. А одета! Синий суконный казакин в обтяжку, широкая юбка с одного боку подобрана, а с другого сверкает целым рядом серебряных пуговок. Так летела, что искры из-под копыт сыпались. Величавая была женщина! Второй такой на всем Котантене не сыщешь!