— А кто такой этот аббат де ла Круа-Жюган, дядюшка Тэнбуи? — задал я несколько свысока вопрос. — И почему позволяет себе служить мессу в столь неурочное время? Неурочное, я хочу сказать, для всех правоверных католиков…
— Не шутите, сударь, — отвечал смиренным голосом котантенец. — Тут, сударь, не до шуток. Человек этот был изгоем и других превращал в таких же гонимых изгоев, каким был он сам. Вы только что спрашивали о «совиной войне», так вот в наших краях говорили, будто и он принимал в ней участие, несмотря на свой сан священника и монаха в обители Белая Пустынь. Когда епископом у нас стал монсеньор Таларю, человек порочный и развратный, который, однако, как я слышал, к концу жизни раскаялся и умер в эмиграции на чужой земле как святой, так вот, когда монсеньор Таларю приехал к нам сюда и пустился во все тяжкие вместе с нашими господами дворянами, аббат де ла Круа-Жюган не избежал соблазнов разгульной жизни, что велась тогда в Белой Пустыни, он поддался страстям ее и порокам и сделался воплощением мерзости в глазах людей и своих собственных, а в глазах Господа стал проклятым. Я видел его в 18… году и могу сказать, что видел отверженного, который при жизни провалился по пояс в ад.
Я попросил своего спутника рассказать мне историю аббата де ла Круа-Жюгана. Добряк не стал отнекиваться и охотно рассказал все, что знал.
Мне всегда были по душе старинные легенды и народные суеверия, в них таится куда более глубокий смысл, чем мнится поверхностным умам, считающим их пустой игрой фантазии… Что же до истории, рассказанной фермером, то в ней не так уж много чудес. (От чудес, не умея объяснить их, обычно открещиваются, но разве в основе нашего мира не лежат самые непостижимые и невероятные чудеса?)
События этой истории порождены скорее страстями или, возможно, остающимися неизменными из века в век чувствами, которые придают любому рассказу захватывающий интерес, ибо герой его — всем знакомый и неизменно новый, вечно гибнущий и вновь воскресающий феникс, имя которому — человеческое сердце. Пастухи, которых дядюшка Тэнбуи винит в несчастье, постигшем его Белянку, тоже сыграют свою роль в рассказанной им истории. Я не разделяю мнения моего спутника относительно пастухов, но и не отвергаю его, потому что умом и сердцем верю в существование того, что делает возможной любую магию: верю, пользуясь выражением дядюшки Тэнбуи, в «секреты», что передаются посвященными из поколения в поколение, верю в таинственные и злобные силы, что вмешиваются в дела людей. Вера в два этих феномена и определяет для меня историю всех времен, всех стран, всех народов, на какой бы ступени цивилизации они ни находились. Веру мою разделяет и римская католическая Церковь, которую я почитаю несравненно больше, нежели историческую науку. Двадцать параграфов в определениях, вынесенных Вселенскими соборами, посвятила наша Церковь магии, колдовству, ворожбе, дала им исчерпывающую оценку и осудила. Она не отмахнулась от колдовства как от не заслуживающего внимания пустяка или глупого обмана, она увидела в нем реальность, легко объяснимую с церковной точки зрения. Есть свидетельства Церкви и о вмешательстве злобных сил в человеческие деяния, — и думаю: все, что творится сейчас в мире, не позволяет и самым упрямым усомниться в дьявольщине…
Однако простите мне эти, возможно, слишком серьезные слова и тот невольный пафос, с которым я предваряю историю, рассказанную мне фермером-котантенцем темной ночью в ландах. Он рассказал мне ее так, как знал, а знал он, разумеется, лишь внешнюю цепочку фактов. Я же по природе исследователь, и мне захотелось докопаться до глубин поразившей меня истории. Вместо того чтобы, попав в Э-дю-Пуи, тут же сесть и записать ее, сохранив все слова и обороты моего спутника, которые так живо запечатлелись у меня в памяти, я принялся размышлять над услышанным и поэтому могу рассказать все гораздо полнее.
С той поры прошло несколько лет, эти годы принесли мне немало любопытных подробностей, так что историю я буду рассказывать на свой лад, хотя, вполне возможно, гораздо бледнее и суше, чем рассказывал котантенец. Не знаю, наведет ли она читателя на те размышления и фантазии, которые тревожили меня, когда я сидел, подперев рукой голову, в дрянной харчевне и перебирал в памяти события и героев, — горели две свечи, тлело в очаге суковатое полено, а за окном молчал чужой город, в котором у меня не нашлось бы даже знакомой кошки, — так сказал бы дядюшка Тэнбуи, — но мне это выражение кажется слишком шутливым для щемящей печали одиночества.