Дверь не скрипела. Лишь гудел ветер. Гудение это было умиротворяющим, как дыхание большого, но доброго зверя. В нем не было привычной хищности мартовского московского ветра.
Надо пошевелиться, подумал Сталин. Лежать на полу просто глупо. Если вздумал умирать — так умирай. А не умирается, изволь не валять дурака.
Он пошевелился. Это далось ему с некоторым трудом, потому что он не ощущал тела. И вдруг понял, что чувства, потерянные в круговерти предсмертной агонии, вернулись к нему. Незаметно, как у некоторых восстанавливаются после контузии. И чувства говорили ему что-то странное. Что он лежит на животе с выпрямленными членами, а в лицо ему упирается что-то густое, мягкое и немного колючее.
Ковер? Сталин не терпел густых пушистых ковров, в которых, кажется, утопаешь по щиколотку. Ценящий практичность прежде всего, он быстро привил эту нелюбовь и своему окружению. В его собственном кабинете ковру оказаться и вовсе было неоткуда.
Наверно, его бесчувственное тело положили на кровать. Точно, это пружинит матрас, а запах…
Он втянул носом воздух и был потрясен. Пахло не кабинетом и не старым потертым диваном. Пахло чем-то до невозможности свежим, травяным, душистым, упоительным. Пахло как на свежем лугу в Диди-Лило, когда выходишь на него босиком рано поутру. Так пронзительно, что кружится голова, и вместе с тем мягко. Запах сочной травы, шелестящей под ногами, и запах этот можно пить, такой он густой, сладкий и сытный…
Сталин вскочил. Тело сделало это машинально, забыв испросить разрешения у рассудка. Само вдруг напряглось, затрепетало, и вскочило, не в силах больше выносить эту давящую черную неизвестность, играющую с ним. Или это помешательство или…
Сталин забыл про второе «или», потому что увиденное оглушило его, мгновенно выбив дыхание из груди. Не было старого дивана, не было кабинета, не было даже письменного стола с миниатюрным кремлем винной бутылки. Ничего не было. И мартовской ночи тоже не было. Был день. Яркий, стрекочущий тысячами насекомых, шелестящий травой, вздыхающий ветром прекрасный ясный день. Вокруг него, куда ни кинь взгляда, была зелень. Удивительно густая и яркая, она одним своим видом отрицала возможность существования где-то московского марта с его злой ледяной крошкой. Высокая, до самой груди, трава, мощные кроны деревьев вдалеке, запутанный кустарник с метелочками неизвестных ему цветов.
Он стоял на лугу, самом прекрасном и сказочном лугу из всех, виденных в жизни. Может, смерть — из жалости или из издевки — вздумала показать ему перед полным прекращением существования кусочек его собственных воспоминаний? Говорят, смерть мастер такого рода фокусов. Но нет, даже не оглядываясь, Сталин понимал, что этот уголок, наполненный зеленью, не имеет отношения к его маленькому и родному Диди-Лило. И вообще ко всем тысячам мест, в которых ему приходилось бывать — и в детстве, и потом, когда выбранная стезя вела его преимущественно городами. Кажется, что-то похожее ему приходилось видеть в Поволжье… Или в Николаевской губернии?…
Сталин машинально поднял голову — и не смог сдержать потрясенного вздоха. Даже небо здесь было особенным, совершенно непривычным, незнакомым, но по-своему волшебным. Пронзительно голубое, невозможной чистоты, не небо, а хрустальный свод чистейшей воды, поднимающийся на невообразимую высоту. В этом бездонном небе плыли удивительно пушистые облака, настолько пушистые, что машинально хотелось протянуть к ним руку и погладить. А еще там было солнце. Огромное, ласковое, теплое, но почему-то не слепящее, напротив, рождающее в сердце такую же теплую и желтую искорку.
Ледяной пот тысячей гранатных осколков вдруг прошиб Сталина, когда он понял, что это ему напоминает.
Невозможно.
Это была не просто шутка мироздания, это была издевка. Он, величайший материалист, бросивший когда-то семинарию, поставивший огромную страну на рельсы научно-обоснованного атеизма — и… Нет. Невыносимо. Он не мог так ошибаться. Он, Сталин, почти никогда не ошибался. Потому и стал тем, кто он есть. В отличие от тех, кто делали ошибки, а потом лгали или изворачивались, чтоб эти ошибки оправдать. Он всегда был рациональным и отметал досужие вымысли, рядившиеся под факты.