А некоторые, более совестливые, даже две.
Тогда мне ничего не оставалось, как вставать и плестись со двора, только не следом за мужиками, а на огород, где зеленел картофель — я поплелся к тому осушенному болоту, через которое когда-то мы вместе с Олешниковым и Лабутькой бегали в школу.
Миновав болото, я пошел вдоль Житивки, мимо той будки на берегу, где тарахтел моторчик, подававший воду на колхозные поля, и еще дальше, через мост, за которым в лесочке красовалась новая двухэтажная школа, мимо кладбища, с высокого обрыва которого я увидел Лысую гору, вершина ее была когда-то скрыта сосняком и ельником, а сейчас она разворочена, наполовину срыта мощными бульдозерами, и там, как символ человеческой силы, возвышалась электроопора, к которой протянулись провода…
Только здесь, на пустом берегу Житивки, вдали от Житива, когда я снова услышал ровный шум бора за рекой, тогда я всем телом ощутил теплое мягкое солнце, светившее, казалось, только для меня, когда снова услышал тревожный крик чибиса, который с неожиданной болью полоснул по душе, стало мне чуть-чуть легче, и смог я спокойнее вспоминать минувшее, тот день, когда сказал Олешникову и Лабутьке об адаманах. И заодно показал им микрофотоснимки.
— Этого не может быть, — прошептал тогда Олешников побелевшими губами.
— Что, может, ты запретишь им существовать?
— Тогда надо промолчать.
— О чем?
— О том, что они как две капли воды похожи на людей. Пусть мир вертится, как и вертелся. Видимо, не только один человек может быть счастлив в неведении, но и все человечество. Некуда нам торопиться с козами на торг — так говорили когда-то в Житиве.
— Почему нам следует молчать? — в своей одержимости я еще ничего не понял. И понимать не собирался.
— Начнется то же самое, что началось после создания ядерного оружия. Если не хуже. Ибо тогда была открыта безумная сила, что сеяла смерть вокруг, а здесь начнется спекуляция на человеческой психологии. И неизвестно еще, что страшнее…
— Неужели ты думаешь, что научные открытия служат погибели людской?
— Об этом ты лучше у Лабутьки спроси. Что тут долго размышлять, если горький опыт мировой истории за плечами маячит. Сами не заметили, как дожили до того, что из-за случая, даже из-за слепого случая может разгореться такой пожар, который испепелит всю цивилизацию.
Слушал я Олешникова, и в моем сознании вдруг что-то промелькнуло. Как будто дубина какая… Потом безо всякой причины железный меч появился. Потом пушка двуколая… Машина-душегубка, колючая проволока, будка для часового и человечьи кости… И еще я увидел голое поле за Житивом и на нем камни у самой дороги — все, что осталось от бывших фундаментов. Когда-то там хаты стояли, а потом люди сожгли людей… И все это постепенно стал накрывать черный гриб — навечно…
— Так что, ломаем его, твое творение? — я кивнул головой на электронный микроскоп. — А заодно и микрофотоснимки с этими… землячками. В огонь их, чтобы никто и никогда больше не видел, а нам — будто приснилось.
И тут наконец впервые подал голос Лабутько — полысевший, согбенный, куда девалась его шевелюра:
— Какими вы были, такими и остались. Как говорят, горбатого могила исправит. Неужели не понимаете, что та же история доказывает — выход не в этом…
— Почему?
— А вот почему, — и тут он подсунул нам полурасшифрованные тексты своих знаменитых брусков. — Я думаю, что это — тоже их работа. Так что надо делать сообщение. Если не мы, то другие ученые их увидят и откроют. Поймите хотя бы одно: мы все сейчас будто на телеге, покатившейся с горы, а коня, что в оглоблях, уже не удержишь…
Только потом, когда все вокруг загудело-зашумело, как у нас, так и за границей, я стал все чаще и чаще вспоминать слова Олешникова о счастье и незнании всего человечества…
Однако тогда я надеялся: год-второй — и я найду сыворотку против адаманов и с адаманами будет то же, что с вирусами тифа, чумы, холеры и всякой другой заразы, с которой человечество потихоньку справлялось».