Ласточкин долго ворожил, деля оставшиеся три куска на четверых. Налил в четыре стакана кипятку.
— Ну-ка, лейтенантики-касатики, и ты, Тимоша-купец, пожалуйте к столу!
Тимоша, стоявший за спиной Киселя, показал на него подбородком: а ему, дескать?
— Прокопий Прокопьевич только что отобедали! — громко пояснил Леня.
— Да-да, вы не стесняйтесь, приступайте, — сказал Кисель.
Всегда унылый Заславский, видно, и голода не замечает. Или читает, или, вытянувшись, лежит молча на кровати. Только вздохнет порой: «Скорей бы уж на фронт!» Он и сейчас к столу подошел лишь потом, когда те трое уже смахнули свой пай.
— Эх, ребята, накормил бы я вас — до отвалу, до отрыжки! Да времена не те! — посетовал Леонид Ласточкин. Мог бы он — так и впрямь, как ласточка, носящая мошек своим птенцам в клюве, таскал бы еду своим товарищам.
Стемнело. Умаявшийся долгой дорогой Прокопий Прокопьевич лег на указанную Ласточкиным кровать, с головой накрылся тулупом и заснул. Заславский снова уткнулся в книгу. Тимофей и Ласточкин сели играть «в дурака», шлеп да шлеп со всего маху, карту легонько положить — сласть не та. А Янтимер уже третьи сутки не может оторваться от «Собора Парижской богоматери». Влюбился в Эсмеральду — назло и капитану Фебу и Квазимодо. До этих своих лет дожил Янтимер и ни одной еще живой девушкой всерьез не увлекся. Если в кого и хотел влюбиться, так они на него внимания не обращали, и он тут же разочаровывался в них. Молодые девушки длинных нескладных парней не очень-то жалуют. А Янтимер до восемнадцати такой и ходил. У него и прозвище было — Жердяй. Впрочем, джигит и сам особой бойкости не выказывал, стеснялся. Когда другие крутились в пляске, он боялся отойти от стены, чтобы не увидели заплатанные на заду штаны. За два последних года он раздался в кости, пополнел, но стеснительность не прошла. Старший брат, тракторист, который сейчас остался в ауле, в прошлом году привез ему с толчка уже поношенный, но вида еще не потерявший однобортный голубой костюм. И даже голубой костюм отваги не прибавил. Янтимеру казалось, что девушки все так же с усмешкой смотрят на него. А есть ли стыд горше? Эсмеральда же его любви не отвергнет. Люби сколько хочешь. А капитан Феб и урод Квазимодо ему не преграда. И все же горбуна Тимошу, который сейчас шлепает картами, слегка душа не принимает. Жалеет, но не принимает. Вот он с азартом хлопнул картой об стол и прилепил Лене на плечи оставшиеся две шестерки:
— Ты теперь не лейтенантик-касатик, а ваше высокоблагородие полковник! Га-га-га!
Его хриплый прокуренный смех идет откуда-то изнутри, с рокотом поднимается из глубины.
— Ну, Тимоша, если бы еще табаком своим не дымил, цены бы тебе не было, чистое золото, — сказал Леня.
— Ты чистое золото, он чистое золото, я чистое золото — какая же тогда золоту цена останется?.. А вот самому себе я, какой уж есть, по хорошей цене иду. Ни на кого не променяю. Так-то, брат!
Помолчали. Тимофей-купец сказал тихо:
— Люди, наверное, смотрят на меня и думают: этот-то горемыка зачем на свете живет? И правда, война, голод, мороз сорок градусов, а он знай свой горб таскает. Куда ходит, зачем ходит? Я отвечу: душа у него не горбатая, затем живет, затем и ходит. Свет дневной да жар земной мы, калеки, пуще вашего осязаем, а потому уж если вцепимся в жизнь, не отдерешь. Мы сами на себя рук не накладываем, потому как мы жизнью не заелись, с жиру не бесимся.
— Так ты, Тимоша, еще и философ у нас! Куда там Заславскому!
— Каждый человек свою жизнь по-своему обоснует, браток. А не то страшно… — Последние слова он сказал так, что услышали все. И в голосе проскользнула печаль.
Больше не говорили. Прокопий Прокопьевич ночь напролет кашлял, горбун курил возле печки, Заславский лежал, глазами в потолок, и вздыхал. Только Леня и Янтимер отдали, что ночи положено, проспали беззаботно. Тимофей изредка подкидывал дрова, только перед рассветом так, сидя у печки, и задремал.
С утра немного потеплело. Есть было нечего, значит, и не было возни с завтраком. «Купец», не ленясь, тут же отправился по своим делам, удачу ловить. Ласточкин ушел в глубокую разведку на продовольственный фронт. Прокопий Прокопьевич долго шоркал бритвой по брючному ремню, взбил в консервной жестянке мыльную пену и обстоятельно побрился. Казалось, положит он сейчас бритву и раздастся чей-то голос: «А теперь к утреннему чаю пожалуйте!» Байназаров, не поднимаясь с кровати, взялся за книгу об Эсмеральде. Заславский отвернулся лицом к стене, только теперь он сможет немного вздремнуть.