25
Мужчины того поколения всегда выбирали или -- или. Своим детям, гораздо более преуспевшим в сделках с собственной совестью (временами на выгодных условиях), эти люди часто казались простаками. Как я уже говорил, они не очень-то прислушивались к себе. Мы, их дети, росли, точнее, растили себя сами, веря в запутанность мира, в значимость оттенков, обертонов, неуловимых тонкостей, в психологические аспекты всего на свете. Теперь, достигнув возраста, который уравнивает нас с ними, нагуляв ту же физическую массу и нося одежду их размера, мы видим, что вся штука сводится именно к принципу или -- или, к да -- нет. Нам потребовалась почти вся жизнь для того, чтобы усвоить то, что им, казалось, было известно с самого начала: что мир весьма дикое место и не заслуживает лучшего отношения. Что "да" и "нет" очень неплохо объемлют, безо всякого остатка, все те сложности, которые мы обнаруживали и выстраивали с таким вкусом и за которые едва не поплатились силой воли.
26
Ищи они эпиграф к своему существованию, таковым могли бы стать строки Ахматовой из "Северных элегий":
Меня, как реку,
Суровая эпоха повернула.
Мне подменили жизнь. В другое русло,
Мимо другого потекла она,
И я своих не знаю берегов.
Они почти не рассказывали мне о детстве, о своих семьях, о родителях или дедах. Знаю только, что один из моих дедов (по материнской линии) был торговым агентом компании "Зингер" в прибалтийских провинциях империи (Латвии, Литве, Польше) и что другой (с отцовской стороны) владел типографией в Петербурге. Эта неразговорчивость, не связанная со склерозом, была вызвана необходимостью скрывать классовое происхождение в ту суровую эпоху, дабы уцелеть. Неутомимый рассказчик, коим слыл отец, пускаясь в воспоминания о своих гимназических проделках, бывал без промедления одернут предупредительным выстрелом серых глаз матери. В свою очередь она не моргнув глазом оставляла без внимания случайную французскую фразу, расслышанную на улице или оброненную кем-нибудь из моих друзей, хотя однажды я застал ее за чтением французского издания моих сочинений. Мы посмотрели друг на друга; потом она молча поставила книгу обратно на полку и покинула мой Lebensraum.
Повернутая река, бегущая к чужеродному искусственному устью. Можно ли ее исчезновение в этом устье приписать естественной причине? И если можно, то как быть с ее течением? Как быть с человеческими возможностями, обузданными и направленными не в то русло? Кто отчитается за это отклонение? И есть ли с кого спросить? Задавая эти вопросы, я не теряю из виду тот факт, что ограниченная и пущенная не в то русло жизнь может дать начало новой, например моей, которая, если бы не именно эта продиктованность выбора, и не имела бы места, и никаких вопросов бы не возникло. Нет, мне известно о законе вероятности. Я бы не хотел, чтобы мои родители разминулись. Возникают подобные вопросы именно потому, что я -- рукав этой повернутой, отклонившейся реки. В конце концов, полагаю, что я разговариваю сам с собой.
Так когда же и где, спрашиваю себя, переход от свободы к рабству обретает статус неизбежности? Когда он делается приемлемым, в особенности для невинного обывателя? Для какого возраста наиболее безболезненна подмена свободного состояния? В каком возрасте эти перемены запечатлеваются в памяти слабее всего? В двадцать лет? В пятнадцать? В десять? В пять? В утробе матери? Риторические это вопросы, не так ли? Не совсем так. Революционеру или завоевателю по крайней мере следует знать правильный ответ. Чингисхан, к примеру, его знал. Просто убивал всякого, чья голова возвышалась над ступицей тележного колеса. Стало быть, в пять. Но 25 октября 1917 года отцу исполнилось уже четырнадцать, матери -- двенадцать лет. Она уже немного знала французский, он -- латынь. Вот отчего я задаю эти вопросы. Вот почему я разговариваю сам с собой.
27
Летними вечерами три наших высоких окна были открыты, и ветерок с реки пытался обрести образ предмета под тюлевой занавеской. Река находилась недалеко, всего в десяти минутах ходьбы от дома. Все было под рукой: Летний сад, Эрмитаж, Марсово поле. И тем не менее, даже будучи моложе, родители нечасто отправлялись на прогулку вдвоем или поодиночке. В конце дня, проведенного на ногах, отец вовсе не испытывал охоты снова тащиться на улицу. Что касается матери, то стояние в очередях после восьмичасового рабочего дня приводило к тому же результату, и вдобавок домашних дел было невпроворот. Если они отваживались выбираться из дому, то главным образом для родственных встреч (дней рождения, годовщин свадьбы) или для походов в кино, очень редко -- в театр.